— Что им мешает? — думал Пизонский и ни до чего не додумывался. Ему и невозможно было до этого додуматься, потому что для него жизнь была просто труд и забота, а от людей он никогда ничего не ждал и не требовал. Страсти же… Пизонский не ведал страстей, и их у него не было. Он о всех был доброго мнения и всех знал в лицо и по имени, но не отличал ни одного человека по чертам его нрава и характера. Миросозерцание Пизонского было чисто субъективное: он познавал беспрестанно самого себя и ни одного раза не задумался о возможности иметь другие взгляды, другой образ мыслей и другие стремления. А теперь он чувствует, что это не так, что можно страдать среди всякого зримого счастья; что даже какая-нибудь Неверка в силах разрушить мир и спокойствие детской души… Когда он начинает размышлять об этом, он чувствует, что ничего подобного он объяснить и истолковать не может, и слагает это на свою глупость. Упорное преследование одной мысли окончательно парализует его и без того бледное воображение, а одновременно с парализациею воображения у него парализуется и воля. Чем он упрямее хочет вдуматься, тем обе эти способности все сильнее тупеют и ввергают его в состояние, подобное бреду. Мозг его то начинает засыпать, то снова пробуждается вследствие моментального возбуждения, но просыпается лишь для того, чтобы запутаться еще более и уснуть снова. В этом состоянии очутился Пизонский и ныне. Он не спал и не бодрствовал: одни члены его тела еще кое-как передавали свои ощущения мозгу, другие же спали в глубоком оцепенении. Он сидел и думал о дорогих ему лицах, но он не знал, например, где эти лица и как назвать их. Глаза его по-прежнему смотрят, но видят перед собою что-то неясное, все что-то движется. Сонный ум говорит, что это ходят сосны. Они расшумелись ужасно. Ветер чуть не рвет их с разлатых корней и чуть не кладет макушками к почве. «Страшная буря; страшная ночь!» — думает Пизонский, забывая, ради кого именно она так страшна ему нынче. Впечатления его, слагаясь почти бессознательно, не обнимают ничего объективного и держатся только в самих себе. Самые полные гипнагогические галлюцинации, какие возможны в таком состоянии, не забывают Пизонского. Они обманывают прежде всего его зрение, которое видит, как в окне двадцать лет брошенного деевского дома словно метнулся мерцающий огонек; и это его не смущает, хотя ему известно, что этого никак не могло быть, но не могло быть по чему-то такому, чего он снова не вспомнит. Ветер все серьезней и громче воюет с соснами, и меленький дождик пробирает до косточек; но Пизонский не весь чувствует душ, которому подвергается. Ему мочит одну половину лица, да левую руку, и им известно о дожде, но все прочее тело его в этих ощущениях не участвует нимало. Когда щека его мокнет, глаза видят самые занимательные вещи. Они видят, что с каждым колыханьем сосен ветер все сдвигает их с места и сует, и сует куда-то все дальше и дальше. Вот две уж из них отделились от прочих, они тронулись с мест и во тьме идут мимо Пизонского. Они идут вдоль того берега тихим, ровнехоньким шагом и шепчут. Нельзя ясно сказать себе, начинается ли это галлюцинация слуха, или, в самом деле, сосны друг с другом ведут разговоры.
— О, не смущайся, — доносит до ушей Пизонского ветер. — О, не смущайся, что мы одиноки и стоим на почве бесплодной. Кидай только семя, кидай его всюду, где можешь, и будешь плоды сбирать, где сам не надеялся. Я знаю все это рыхлое племя; знаю его в его сидении и в его восстании, в его сне и в его чванной гордости. Каждый из них, как баран длиннорунный, понесет в своей коже личинку, которую всунут ему в его жирную шкуру, и насчет своей крови воспитает червя, который его же со временем станет точить. О, пускай не смущает тебя их пробуждение. Сон их проходит, но члены еще отягчены всегдашней дремотой. Не бойся, что они друг за друга станут.
Сосны все выше и выше всходили прямо Крестовой тропою и, остановившись на половине ее, обернулись к сонному городу, и снова ветер донес до слуха Пизонского: «Все, что мы видим, все таково же везде по всей плоской роже этой плоской земли. Ничего, что здесь нет рельефных страстей; ничего, что это глушь, что нет повода здесь что-нибудь делать: что глупей, как бараний сычуг, а не он ли идет на закваску вкусного сыра? Нужно ли то нам, чтоб они нам служили, или нужно их обессилить, сбросить с дороги, смесить их языки? Поистине, это лишь нужно: смеси языка. Не смущайся, что они станут вопиять: горе нам! горе нам! Никто не придет помогать их горю, и они будут, как собрание…»
Галлюцинации слуха приносят Пизонскому звуки, которых значения он не понимает. «Они будут (говорят эти звуки) ждать вечно чего-то, как собрание niemocnych, sliepych, chromych i wyschlych, ktorzy czekali paròszenia wody».[6]
Сосны идут все выше и выше, и оттуда еще раз с самого верха слышится, как они прошумели: «Et tous attendaient, que l'еаu fût remuée».[7]