25 декабря. Не знаю, что о себе думать, к чему я рожден и на что призван. Попадья укоряет меня, что я и в сей праздник работаю, а я себе лучшего удовольствия не нахожу, как сию работу. Пишу мою записку с радостию такою и любовию, что и сказать не умею. Озаглавил ее так: „О положении православного духовенства и о средствах, как оное возвысить“. Думаю, что так будет добре. Никогда еще не помню себя столь счастливым и торжествующим, столь добрым и столь силы и разумения преисполненным.
1 апреля. Представил записку владыке. Попадья говорит, напрасно сего числа представлял; по ее уму число сие обманчиво. Заметим.
10 августа. Произведен в протоиереи.
4 генваря 1839 года. Получил пакет из консистории, и сердце мое, стесненное предчувствием, забилось радостью; но сие было не о записке моей, а дарован мне наперсный крест. Благодарю, весьма благодарю; но об участи записки моей все-таки сетую.
8 апреля. Назначен благочинным. О записке слухов не имеется. Не знаю, чем бы сии трубы вострубить заставить?
10 апреля 1840 года. Год как благочинствую. О записке слухов нету. Видно, попадья не все пустякам верит. Сегодня она меня насмешила, заметив, что я, может быть, не так подписался.
20 июня 1841 года. Воду прошед яко сушу и египетского зла избежав, пою Богу моему дондеже есмь. Что это со мною было? Что такое я вынес и как я изо всего этого вышел на свет божий? Любопытен я весьма, что делаешь ты, сочинитель повестей, басен, баллад и романов, не усматривая в жизни тебя окружающей нитей, достойных вплетения в занимательную для чтения баснь твою? Или тебе, исправитель нравов человеческих, и вправду нет никакого дела до жизни, а нужен только претекст для празднословия? Ведомо ли тебе, что такое есть поп, которого призвали, чтобы приветствовать твое рождение и призовут еще раз проводить тебя в могилу? Известно ли тебе, что жизнь сего попа не скудна бедствиями и приключениями, или ты думаешь, что его кутейному сердцу недоступны высокие страсти и что оно не слышит страдания? Или же ты с своей авторской высоты не замечаешь меня, попа; или ты мыслишь, что уже самое время мое прошло и что я уже не нужен стране, тебя и меня воскормившей и воспитавшей?.. О, слепец! скажу я тебе, если ты мыслишь первое; о, глупец! скажу тебе, если ты мыслишь второе и в силу сего заключения стремишься не поднять и оживить меня, а навалить на меня камень и глумиться над тем, что я смраден стал задохнувшися. Сколько тех хитростей употреблено тобою разновременно, дабы осмеять меня, под именем жрецов, браминов и факиров, и сколько посмеется над тобою за весь сей труд твой позднейший потомок, которому время его даст поразмыслить о результатах нашего принижения и пригнетения. Будет то время, а может быть, и ныне есть, когда по поводу сего не единым человеком вспомнится старая история о реалистах-хозяевах, истребивших на землях своих всех пернатых, дабы они вишни напрасно не съели, а впоследствии лишившихся за то всех полей от ничтожной тли и мошки.
Но снисхожу от философствования и предрекательств к тому событию, по которому напало на меня сие философствование.
Я отрешен от благочиния и чуть не извержен из сана. А за что? А вот за что. Занотую повесть сию с подробностью.
В марте месяце сего года, в проезд через наш город немца с поляком, предводителем дворянства, было праздновано торжество, и я, пользуясь сим случаем моего свидания с губернатором, обратился к оному сановнику с жалобою на обременение помещиками крестьян работами в воскресные дни и даже двунадесятые праздники, и говорил, что таким образом бедность наша еще увеличивается, ибо по целым селам нет ни у кого ни ржи, ни овса… Но только лишь я слово сие „овса“ выговорил, как сатрап мой возгорелся гневом, прянул от меня, как от гадины, и закричал: „Да что вы ко мне с овсом пристали! Я ведь не Николай Угодник — я овсом не торгую!“ Этого я не должен был стерпеть и отвечал: „Николай Угодник овсом не торгует, а вы должны знать, что если нужна наша Русь, то нужны ей и дьяк и священник, ибо их одних мы еще пока от немцев не приняли“. Но перед чем немец сконфузится, того лях дальше пойдет. Рассмеявшись злобным смехом на мои слова, оный поляк-правитель подсказал мне: „Не бойтесь, отец, было бы болото, а черти найдутся“. Эта последняя вещь была для меня горше первой. Кто сии черти? что сие болотом твои ляшские уста назвали? — подумал я в гневе и, не удержав себя в совершенном молчании, отвечал польскому кобелю, на Руси сидящему паном: „Что у дурака бывает одна речь на пословицу, да и та дурацкая, и что я, уважая сан свой, даже и его, ляха, на сей раз чертом назвать не хочу, дабы сим самым не обозвать свою Русь болотом“. И чем же сие для меня кончилось? Ныне я бывый благочинный и, слава Тебе, Творцу моему, что еще не бывый поп и не расстрига. Нет, сего ты, сочинитель, должно быть, не спишешь. Да; будет с твоей головы знать и про одни печеные яйца.
3-го сентября. Осенняя погода нагоняет жесточайшую скуку. Привык весьма действовать — ныне тоскую, и до той глупости, что даже секретно от жены часто плачу.