К счастью, тут две минуты кончились и микрофон вырубился. Я испытала смутное облегчение — теперь не придется слушать воспоминания северянина про тетю Мадж, или дядю Джо, или, что неизмеримо хуже, про малютку Аджи и ее ящик с нарядами и как они с сестричкой были все равно что две капли воды, ну совсем как близняшки, масюсечки такие, два маленьких ангелочка. Я снова открыла блокнот и яростно застрочила:
— Мама, я тебя умоляю, — пробормотала я.
Но северянка была непоколебима.
— Ну давай, Аджи. Не стесняйся. Она была бы рада.
Люди уже поворачивались ко мне; у меня горело лицо. Мне хотелось завопить в отчаянии: «Мама, пожалуйста, не надо, я тебя умоляю», — но удалось только беспомощно пожать плечами и улыбнуться, словно я оказалась жертвой забавного
Он съежился за отведенные ему две минуты: казалось, в нем теперь не больше четырех футов росту, гном в воскресном костюме у гроба дочери, а жена и того меньше — сморщенная старуха, того и гляди умрет, так и не попробовав лакричного кира и блинов с белорыбицей; испуганная старуха, которая отважилась даже на кошмар светской похоронной тусовки, лишь бы хоть мельком увидать потерянных дочерей…
В детстве мы никогда не прощаем любимым людям того, что они смертны. На похоронах бабушки были херес и сосиски в булочках, и мы плакали вместе, мамка, сестра и я, оттого что нечестно, когда у тебя забирают близкого человека без предупреждения в возрасте пятидесяти девяти лет; а потом собирали недоеденное в пластиковые контейнеры, пока папка с дружками пошел в «Машинистов» пропустить по пинте, а мы с Мэгги играли в волшебных принцесс со старыми бабушкиными одежками и оранжевой помадой тети Мадж и клялись друг другу, что будем жить вечно. Но все это было так давно; все изменилось, и очень хорошо. Я больше не Аджи — я теперь Анжела К.: утонченность, остроумие, стиль, а главное — светский лоск. Анжела К. и тоска по прошлому — вещи несовместимые, Анжела К. не плачет, не скулит; ко всему относится легко и просто, иронично, остроумно, и совершенно никаких телесных жидкостей.
— Аджи, родная моя, я тебя очень прошу…
— Ты знаешь, ведь мы с мамой не вечны…
— Мы волнуемся за тебя, ты никогда нам не звонишь…
— А ты такая худая стала — совсем как…
— …твоя сестра.
Это было уже слишком. На меня словно накатывала лавина, обрушивая все по дороге. Фотографы тоже это видели, и я ощутила, как нацелились на меня голодные объективы, потому что если и есть что-то лучше речи знаменитости на
От этого никуда не денешься, смутно думала я, бессмертных не бывает. Смерть повсюду, ей не преградят путь ни черная лента, ни охранники; ее не впечатлить ни музыкой, ни сплетнями, ни закуской от модных поваров. Она во всех нас; она — на вещевом рынке и на подиуме «от кутюр»; у нее нулевой размер одежды, предмет всеобщей зависти; она гремит кастаньетами; она покоряет сердца; она остроумна. Я плакала о том, что все это так нечестно, о бессмертных, о сестре, о папе с мамой, о себе. Потому что в конце концов все сводится к нам самим, правда? Это главная истина: мы плачем, потому что знаем — мы не вечны. Это ярость против дефектного гена, сидящей в нас смерти, и мы ненавидим своих близких за то, что они передали этот ген нам.
Зрители смотрели завороженно. Все объективы устремились на меня. Строго говоря, я уже вышла за двухминутный регламент, но это было отлично, это было вкусно, для этого (втайне) мы все сюда и пришли: попробовать живой человечинки, принести кровавую жертву пред улыбающимся ликом Смерти, самого компанейского существа на свете.
— Это нечестно! — взвыла я, перекрывая шум. — Я не готова!
Засверкали вспышки, загрохотал оркестр, гул толпы взмыл до стона, и Эмбер тихо сказала мне на ухо:
— Давай, дорогая. Убей их.
ВОЛЬНЫЙ ДУХ