А что же представляла собой сама Екатерина Дмитриевна? В пору знакомства с Петром Яковлевичем ей двадцать три года, вот уже пять лет как она вышла замуж, но детей не имела. M. H. Лонгинов, называвший ее «молодою, любезною женщиной», а их отношения «близкой приязнью», писал: «Они встретились нечаянно. Чаадаев увидел существо, томившееся пустотой окружавшей среды, бессознательно понимавшее, что жизнь его чем-то извращена, инстинктивно искавшее выхода из заколдованного круга душившей его среды. Чаадаев не мог не принять участия в этой женщине; он был увлечен непреодолимым желанием подать ей руку помощи, объяснить ей, чего именно ей недоставало, к чему она стремилась невольно, не определяя себе точно цели. Дом этой женщины был почти единственным привлекавшим его местом, и откровенные беседы с ней проливали в сердце Чаадаева ту отраду, которая неразлучна с обществом милой женщины, искренно предающейся чувству дружбы. Между ними завязалась переписка, к которой принадлежит известное письмо Чаадаева, напечатанное через семь лет и наделавшее ему столько хлопот».
И хотя в связи с «хлопотами» Петр Яковлевич станет объяснять московскому обер-полицмейстеру, что часто встречался с Пановой в Ореве, поскольку «в бездействии находил в этих свиданиях развлечение», он не мог не помнить и ласковой отрады женского общества, и непреодолимого желания помочь томившемуся пустотой существу, хотя ее неказистая, лишенная эстетической привлекательности усадьба и отталкивала его, подобно низким домам в Алексеевском. Да и в ее отношениях с мужем он наблюдал отсутствие дружеской близости и теплоты домашнего очага, что пробуждало в его сознании мысли, обобщенно выразившиеся в первом философическом письме: «В своих домах мы как будто на постое, в семье имеем вид чужестранцев».
Екатерина Дмитриевна делится с Чаадаевым своим неустройством, жалуется на изнуряющее бессилие перед каждым новым днем, который она не знает чем наполнить, не говоря уже о целой жизни. И лишь поэтические картины сельской местности на закате дня и книги (среди них и философские, например сочинения Платона) уносят на короткое время ее из горькой действительности. Однако, признается Екатерина Дмитриевна, она не может отказаться от бесконечного шума новостей и удовольствий светского общества, что усиливает ее душевное напряжение. Вспоминая исповеди Пановой, Петр Яковлевич напишет: «Я уважаю, я люблю в вас более всего ваше чистосердечие, вашу искренность. Эти прелестные качества очаровали меня с первых минут нашего знакомства».
В отличие от «обыкновенной» Авдотьи Сергеевны Норовой Екатерина Дмитриевна Панова выделяется в глазах Чаадаева из толпы беспокойством духа и развитостью ума, умением находить «прелесть в познании и в величавых эмоциях созерцания». Надо только, думает он, наполнить эти свойства существенным содержанием, ибо молодая женщина не заглядывает в Евангелие, не ходит в церковь и вообще пребывает в полном религиозном неведении. Тогда и многие тяжелые для нее проблемы повернутся к ней другой стороной.
И Петр Яковлевич советует Екатерине Дмитриевне, говоря словами его первого философического письма, «облечься в одежду смирения, которая так к лицу вашему полу», что «скорее всего умиротворит ваш взволнованный дух и прольет тихую отраду в ваше существование». Свои наставления он продолжает и в Москве, где в 1828 году почти постоянно встречается с супругами Пановыми, одалживая даже, при собственных больших долгах, им деньги. Екатерина Дмитриевна испытывает безграничное уважение к Чаадаеву, характеру которого, по ее словам, свойственна «большая строгость». Она покорена его всецелой поглощенностью высокими мыслями. Ей представляется, что она прониклась «философией смирения» и понимает ее утешительные, хотя и необычные в свете существующей традиции, выводы. «Слыша ваши речи, я веровала, — напишет она ему через несколько месяцев, — мне казалось в эти минуты, что убеждение мое было совершенным и полным».
А Петр Яковлевич чувствует, что чрезмерная экзальтация, с какой вразумляемая им женщина отдается его внушениям, свидетельствует не только о верованиях и убеждениях. К тому же, кажется, и в московском обществе об их встречах поползли двусмысленные слухи, не беспокоящие ее, но весьма настораживающие проповедника. И он делится своими сомнениями с мужем Пановой, оценивающей такой жест как «жестокое, но справедливое наказание за то презрение, которое я всегда питала к мнению света». Еще большим наказанием является для нее постепенное удаление Чаадаева от их дома, хотя беседы с ней, по его собственному признанию, служили ему «утешением в дни крайней нужды».