Одним из таких заметных молодых людей, перед которыми раскрывались радужные горизонты блестящей карьеры, был и Петр Чаадаев, который еще в заграничном походе неожиданно перешел из пехоты в кавалерию, из лейб-гвардии Семеновского полка в Ахтырский гусарский, находившийся вместе с другими кавалерийскими подразделениями в подчинении генерала И. В. Васильчикова. Что заставило Чаадаева перейти из гвардейской пехоты в «летучие» всадники? Жихарев туманно намекает на какие-то его неудовольствия. Хорошо знавший однополчанина семеновский офицер и будущий декабрист М. И. Муравьев-Апостол объясняет переход единственно желанием Чаадаева пощеголять в новом кавалерийском мундире. В Париже, замечает Муравьев-Апостол, Чаадаев поселился вместе с офицером П. А, Фридрихсом, «собственно, для того, чтобы перенять щегольский шик носить мундир. В 1811 году мундир Фридрихса, ношенный в продолжение трех лет, возили в Зимний дворец, напоказ».
Весной 1816 года Чаадаев был переведен корнетом в лейб-гвардии Гусарский полк (квартировавший в Царском Селе), что, видимо, считалось благоприятным для дальнейшего продвижения по службе. Впрочем, и новый мундир мог иметь для него, особо заботившегося о деталях собственной внешности, дополнительное значение. В 1815 году офицеры лейб-гусарского полка получили приказ носить шляпы с белой лентой вокруг кокарды (белую ленту впоследствии заменили серебряною). Бобриный мох на мундире, галун по ремням портупеи и золотые кисточки у сапог также служили своеобразным украшением. «В мундире этого полка, — свидетельствует небеспристрастный Вигель — всякому нельзя было не заметить молодого красавца, белого, тонкого, стройного, с приятным голосом и благородными манерами. Сими дарами природы и воспитания он отнюдь не пренебрегал, пользовался ими, но ставил их гораздо других преимуществ, коими гордился и коих вовсе в нем не было, — высокого ума и глубокой науки. Его притязания могли бы возбудить или насмешку, или досаду, но он не был заносчив, а старался быть скромно величествен, и военные товарищи его, рассеянные, невнимательные, охотно представляли ему звание молодого мудреца, редко посещавшего свет и не придающегося никаким порокам. Он был первым из юношей, которые тогда полезли в гении…»
Через несколько месяцев после перевода в лейб-гвардии Гусарский полк Чаадаева произвели в поручики, а еще через год командир гвардейского корпуса И. В. Васильчиков борет его к себе в адъютанты. По воспоминанию Жихарева, дочь прославленного героя Отечественной войны Н. Н. Раевского, «знавшая как свои пять пальцев все тогдашние положения петербургского общества, сказывала мне, что в эти годы Чаадаев с своими репутацией, успехами, знакомствами, умом, красотою, модной обстановкой, библиотекой, значащим участием в масонских ложах, был неоспоримо, положительно и без всякого сравнения самым видным, самым заметным и самым блистательным из всех молодых людей в Петербурге».
В этой своеобразной характеристике замечательно пестрое соединение разноплановых понятий, по-своему свидетельствующих о духовной распыленности, неустойчивости и поверхностности тогдашнего Петра Чаадаева. Сам он признавался позднее Е. Г. Левашевой, одному из ближайших и преданнейших своих друзей, что был в то время блестящим молодым человеком, бегающим за всякими новыми идеями и слегка касающимся их, не отдаваясь им вполне и не имея ни одной прочной; он упрекал себя в непоследовательных мечтаниях и в отсутствии основательного мышления.
2
Самосознаваемые свойства личности молодого Чаадаева являлись особенным отражением той неопределенности и того искания истины, в состоянии которого находились в послевоенные годы мыслящие представители высшего русского общества. «Царство блестящего дилетантизма по всем предметам и вопросам, выдвинутым вперед европейской жизнью, никогда уже потом не достигало у нас до таких обширных размеров, как в 1815–1825 гг… — замечал П. В. Анненков. — Необычайная и страстная влюбчивость в идеи и представления, попадавшие на глаза, сделалась господствующей чертой нашего общества после заграничных войн и заменяла ему настоящее образование. Влюбчивость эта и была главной причиной водворения у нас почти всех явлений европейской мысли и цивилизации, потерявших на новоселье свои природные формы и краски…»
После антинаполеоновского похода, когда как бы вторично было прорублено окно в Европу, разнообразию мечтательных идеалов, казалось, не было предела. Снова оживились веяния рационализма, энциклопедизма, республиканизма, масонства, на которые причудливо наложились увлечения мистицизмом, католицизмом. По словам историка литературы А. Н. Пыпина, русским обществом овладели отголоски «европейского брожения», от крайнего пиэтизма до крайнего политического свободомыслия.