Два чувства, едва ли не в равной мере острых, борются в Чаадаеве — тоска по родине и страх перед идиотизмом русской деревенской жизни, с которым, как полагает Чаадаев, ему неизбежно придется столкнуться по возвращении домой. «...Вот беда! — пишет он брату, — хочу домой, а дома нету».
Так проходят месяцы, «годы.
По письмам Чаадаева к Михаилу трудно, очень трудно судить, о чем думает во время своих странствий Чаадаев, куда теперь устремляются его мысли, какие процессы подспудно происходят теперь в его сознании. В письмах брату Чаадаев толкует все больше о разных пустяках или о деньгах, жалуется на здоровье, на настроение. Очень немногочисленные письма Чаадаева к другим людям носят исключительно деловой характер, очень кратки.
Правда, приблизительно через год после своего отъезда за границу, когда Чаадаев получает известие о большом петербургском наводнении 7 ноября 1824 года, в его письме к брату вдруг прорываются какие-то очень искренние и новые для него ноты. «Я здесь узнал, — пишет Чаадаев из Милана, — про ужасное бедствие, постигшее Петербург; — волосы у меня стали дыбом. Руссо писал к Вольтеру по поводу Лиссабонского землетрясения, что люди всему сами виноваты; зачем живут и теснятся они в городах и в высоких мазанках! Безумная философия! Конечно, не сам Бог, честолюбие и корыстолюбие людей воздвигли Петербург, но какое дело до этого! разве тот, кто сотворил мир, не может, когда захочет, и весь его превратить в прах! Конечно, — замечает Чаадаев, — мы не должны себя сами губить, но первое наше правило должно быть не беды избегать, а не заслуживать ее. Я плакал как ребенок, читая газеты... Это горе так велико, что я было забыл за ним свое собственное... что наше горе перед этим! Страшно подумать, что из этих тысяч людей, которых более нет, сколько погибло в минуту преступных мыслей и дел! Как явятся они перед Богом!»
Процитировав этот отрывок из письма, Гершензон замечает. «Это пишет не единомышленник Якушкина и Муравьева-Апостола, а ученик Штиллинга: в громадном общественном бедствии, в гибели сотен людей и разорении тысяч перед ним встает один вопрос: о Божьем гневе и загробном возмездии».
Нам еще придется говорить о религиозности Чаадаева. Но только Гершензон явно упрощает вопрос, полагая, что человек, разделяющий религиозные воззрения, автоматически, так сказать, переставал быть единомышленником Якушкина и Муравьева-Апостола. Не случайно и то, что Гершензон, приводя этот отрывок из письма Чаадаева к брату, «забывает» процитировать именно то место в нем, где как раз и говорится о Якушкине, Муравьеве и других друзьях Чаадаева: «Может быть, — пишет Чаадаев, — кто-нибудь из моих знакомых погиб... нельзя ли, — просит он брата, — отписать к Якушкину и велеть ему мне написать, что узнает про общих наших приятелей; особенно об Пушкине (который, говорят, в Петербурге), об Тургеневе... и Муравьеве...»
Трудно представить, что Михаил мог бы не знать о каком-либо несчастье, случившемся тогда с кем-либо из перечисленных Чаадаевым людей. Характерно и то, что не от брата, а именно от Якушкина (который, как помним, незадолго до того принял Чаадаева в декабристское общество) хочет Чаадаев узнать подробности о судьбе близких ему людей. Вероятнее всего, логичнее всего предположить, что известие о страшном стихийном бедствии, постигшем Петербург, вдруг навело Чаадаева на мысль об опасностях иного уже рода и характера, подстерегающих его друзей. В этом случае по-иному может быть истолковано и своего рода предупреждение, совет Чаадаева, переданный на родину в письме к брату (Чаадаев знал, что Михаил часто дает его письма читать близким ему людям, в частности тому же Якушкину) : «первое наше правило должно быть не беды избегать, а не заслуживать ее».
Вот, как видно, откуда идет все нарастающая тревога Чаадаева о доме, сознание нравственной необходимости вернуться на родину.
Здоровье его все хуже, но Чаадаев пишет брату: «Больше ничего не желал бы, как столько силы, чтобы до вас добраться мог, а там жить с вами здоровому или больному мне бы было все равно». «Что чувствую, что перечувствовал во все это время (то есть за время заграничных своих скитаний. — А. Л.) — не могу тебе сказать; за то, что не впал в отчаяние, что осталась во мне надежда вас увидеть, — остального века не достанет на молитвы».
И опять мысль о боге очень тесно переплетается у Чаадаева с мыслью о судьбах ближних его. К этому времени до Чаадаева уже доходят известия о событиях на Сенатской площади.
В июне 1826 года Чаадаев выезжает на родину.
Здесь, в пограничном городке Брест-Литовске, с Чаадаевым произошел, как он сам говорит в очередном письме к брату, «странный случай».
Чаадаев пишет из Брест-Литовска брату: