Под вечер, когда на слабеющее сознание волна за волной начинали набегать «ошпары» подымающейся температуры, самое обыкновенное чаепитие в соседней столовой развертывалось в сложную звуковую картину. Сначала с невероятною, наполняющею всю комнату певучею силою били старинные часы: пять, четверть шестого, половина шестого… Затем в столовую тихо входила Маша и тут же начинался тихий фарфоровый перезвон чашек с блюдечками; в этот разговор высокими серебряными голосами вступали и чайные ложки. Накрыв стол, Маша уже быстрыми тяжелыми шагами вносила в столовую наш большой самовар, который, как мне казалось, иной раз по комариному жалобно плакался, а иной раз устало пыхтел, как подходящий к станции поезд. Лилась струя воды и чайник четко стукался о конфорку: сейчас Маша доложит, что самовар подан. С приходом в столовую домашних, а иногда и гостей, все звуки сразу же исчезали в многоголосом шуме. Мне представлялось, что в столовой, как в бане, клубятся душные пары. Чаще других приходила мамина золовка со своею падчерицею, дочерью скрипача Большого театра, который первым браком был женат на итальянке, носившей громкое в музыкальном мире имя Патти. Между мною и его дочерью Людмилой незадолго до трагического случая в школе, незаметно для нас самих началось робкое перестукивание сердец. О, как хотелось мне услышать милый Людмилин голос, но милый голос молчал. Зато неустанно трещала картавая трещотка ее мачехи. Адская огненная пещь все горячее дышала в лицо расплавляющим череп жаром. Во всем теле ключом кипела кровь, стуча молотками в висках и сердце. Постепенно сознание слабело. Паровозными огнями набегали на меня огромные лучистые итальянские глаза и все куда–то исчезало… Начинался бред…
К утру жар спадал. Обессиленное за ночь тело, приятно освеженное одеколоном, пластом лежало в свежеперестланной постели; из–за опущенных штор в комнату мягко лился рассеянный свет. Приходила мама, садилась к окну за писание писем, или за какое–нибудь шитье, стараясь, согласно докторскому распоряжению, почти не разговаривать со мною. Два раза в неделю приезжал он сам — толстый, веселый, румяный и обнадеживал, что к Пасхе обязательно подымет «темпераментного молодого человека». О моем школьном приключении он знал и так же сочувствовал мне, как почти все родные и знакомые, постоянно справлявшиеся о моем здоровье. Чаще всех справлялся милый Грубер. Уверен, что ни в одной другой стране, не говоря уже о Германии, в которой я живу и которую наблюдаю вот уже 16 лет, с дерзким нарушителем школьной дисциплины не обошлись бы так мягко, как со мною. Я знаю, русский либерализм проиграл революцию, тем не менее — честь и слава русскому учителю–интеллигенту.
Наступает Страстная. Весь дом готовится к празднику: моются окна, натираются полы, на дворе выколачиваются ковры. Мама часто приезжает из Охотного перегруженная корзинами и кульками. Но вот все кончено, остается только заранее накрыть пасхальный стол, чтобы хоть немного отдохнуть перед заутреней. В одиннадцать мама заходит ко мне, велит обязательно спать, обещая разбудить и похристосоваться по возвращении из церкви. Идет она, впрочем, не в церковь, а во двор Зачатиевского монастыря посмотреть на иллюминацию, послушать ликующее «Христос Воскресе» и радостный всемосковский звон.
Своего пробуждения в ту далекую, всеми здешними и нездешними светами светлую ночь, мне не забыть до конца своей жизни. В тысяча девятьсот семнадцатом году я, тридцатитрехлетний поручик, писал с фронта у «Золотой липы» матери в Москву: «А где тот, быть может, самый счастливый час, когда выздоравливающий от тифа я проснулся в твоей, наполненной светлым пасхальным звоном комнате и увидел тебя, выходившую меня, нарядную, счастливую и трогательно взволнованную у моей постели. Господи, как ликовала, душа, как таяла она в пасхальном звоне, как возносилась вместе с ним»…
Нет, не случайно перекинулся я памятью с Вознесенской горы в Карпаты. Замученная душа сейчас всюду ищет опоры. Я же уверен: не разрешись моя трудная душевно–телесная болезнь в радостное, к самому Светлому празднику, выздоровление, я, быть может, не был бы ныне в силах с верою ждать чуда исцеления и воскресения России…
На столе в номере гостиницы кипит самовар. Мы спешно доедаем калачи с зернистою икрою. В награду за выдержанные экзамены мама ведет нас в балет. На сцене зеленые кусты, среди них какая–то большая белая статуя и бесконечное количество мелькающих и крутящихся розовых ног. Впечатления от всего этого решительно никакого; а как я был взволнован выступлением проезжего комика в Кондрове! Очевидно, всему свое время.