Тот отваливает с дочкой в Берлин, а вокруг соломенной вдовы продолжает увиваться золотая молодежь. Короче, кокетка, а может, и кокотка – смотря по обстоятельствам. Потом вдруг катастрофически дряхлеет, волосы и зубы выпадают, морщины, короче, все прелести старости налицо. Точнее – на лице. Глянь на мою мордочку, а теперь представь меня женщиной, когда-то всеми любимой. Как у нетвоего Пруста в последнем томе, когда он после долгой болезни встречается на аристократической тусовке с прежними знакомыми и с трудом их узнает, а они – его. Ну, само собой, эта кокетка-кокотка дико переживает свое старение. Обычная история. И вдруг мелькает такая мысль – что в глазах любящего женщина не стареет. Возвращается муж из конц лагеря, еврей, кстати, играет его Клод Рейнс, такой не от мира сего, архидобрый тип, сцена, где он рыдает с дочкой в ресторане, а с ними весь зал – на всю жизнь. Нашу бывшую красотку предупреждают, что экс-муж теперь калека и развалина после всех этих немецких дел, и как раз с ним она ни в какую не желает встречаться, потому что он ее любил, и она его любила, хоть и не знала этого, а теперь, когда знает, – развалина и уродка. Но в конце концов выходит к нему. И здесь, помню, все мы в таком чудовищном напряге – как бы там наци его ни изувечили, но он сейчас увидит свою шальную красотку в ее нынешнем физическом обличье, и его любви – капут. Но Голливуд он и есть Голливуд. Уж коли какую цель поставит, то идет к ней всеми правдами и неправдами. Я еще в Питере эту фильму видел, ее у нас выдавали за трофейную, хотя вроде бы мы воевали с Германией, а не с Америкой.
Или я ошибаюсь? Но нам тогда все эти копирайтные дела были по херу. Главное: окно в Европу. То есть в забугорье. Так мы и стали американофилами – через то трофейное кино. Ну и тащились мы тогда от него! Вот когда начался наш отвал с родины. Внутренними эмигрантами мы еще пацанами стали, а уже потом свалили физически. А любовь? Разве не проигрываем мы ее сначала в воображении? Любовь – это вообще жанр фэнтези. Или род недуга. Само собой, душевного.
Спиноза влюбленного считал безумцем. Потому что чем отличается одна дивчина от другой? Можно подумать, что у одной меж ног нечто иное, чем у остальных.
– То же самое можно сказать и про мужиков.
– Об том и речь! Обоюдное доказательство, что любовь относится к жанру фэнтези.
– Ну и чем кончается то трофейное кино? – напомнила я, потому что о физиологическом сходстве женщин меж собой слышала от него и прежде.
– Ах, это трофейное кино, наша школьная отрада! Попадались там и шикарные фильмы, до сих пор слезу вышибают. «Мост Ватерлоо», «Леди Гамильтон», «Газовый свет», «Судьба солдата в Америке», которая здесь оказалась «Th e Roaring Twenties». Первые уроки любви. Был попеременно влюблен в Вивьен Ли, Оливию де Хевиленд, в Марлен Дитрих. А молоденькая Ингрид Бергман – с ума сойти! И само собой, с каждой имел дело.
– В воображении.
– Ну, как сказать. А рукоблудие? Мастурбация – это воображение или реальность? Под каждую дрочил.
Сюжет его будущего стихотворения. Или оно тогда уже было написано?
– И самая великая любовь моей юности – Зара Леандер в «Дороге на эшафот». Она же – Мария Стюарт. Это я был тот юный паж, который преклоняет свою рыжую голову на королевское бедро, изумительнее которого нет, не было и не будет. Потому что бедро обречено, как и голова. Та Мария предопределила все остальное: вкусы, предпочтения, любовь. Протообраз, прототип, архетип – я знаю? Либидо было закодировано раз и навсегда. Заколдованный круг даже этимологически:
Мария – Марина – Мария. Как ни хороша была моя монашкаледашка, она все-таки была отклонением от идеала по определению. На пару-тройку градусов. Ибо идеал – недосягаем. Думаешь, Марина все это не понимала? Как-то говорит: «Ты меня с кем-то путаешь». – «А ты не путайся с кем попадя, тогда и путать не буду». Я ей все рассказал про Мари. Потому она с Бобышевым, наверное, и сошлась, чтобы соответствовать образу. Обе – бля*ищи. Не муфта, а постоялый двор, место общего пользования.
– Так чем кончается твое смотрибельное кино про бывшую красотку и ее бывшего мужа? – снова напомнила ему. – У тебя, дядюшка, не склероз? Больно ты отвлекаешься.
– Запала, да? Я понимаю – теперь, – что натяжка, мелодрама, дешевка. Слезоточивое такое кино. Короче, шмальц. Но тогда – в полном отпаде. От самой идеи: что любимая для любящего остается навсегда одной и той же. Потому что мистер Скеффингтон возвращается из концлагеря абсолютно слепым, а над голосом, как известно, время не властно. То есть буквально: для него она та же, что была. Лю-би-мая.
Вот я и есть тот слепой. Зови меня мистер Скеффингтон. А прозрею на смертном одре, как Дон Кихот.
– Так кто ты, дядюшка, мистер Скеффингтон или Дон Кихот?
– Я Федот, да не тот. Уже не тот. Давно не тот. Зато ты – та. Не старей, котеночек. И не ржавей, как я. Никогда. В чем мне повезло, знаешь? Я не доживу до твоего 30-летия.
– А я доживу?
– Статистически – да.