Хоть он и опоздал домой на пару часов, но зрелище того стоило – прикольное и незабываемое, если ему суждено прожить еще некоторое время. Страха не было, хотя ситуация была, в самом деле, апокалиптической, под стать его катастрофическому сознанию, и несколько человек, как он узнал потом, погибли, а пострадали – многие. Грудь ему обложило, как обручем, когда он был всего в получасе, по прежним меркам, от дома, успев ссадить трясущегося от страха бухарика, буря кончилась, но движение остановилось как вкопанное – такая пробка, что трафик превратился в сплошную стоянку. Сначала он сглотнул два тайленола и только потом положил под язык нитро. Как всегда, ударило в голову, а вслед стало медленно отпускать грудь. Но не полностью, и когда таблетка, пощипывая язык, стаяла, он сунул для верности еще одну.
С ним это случалось и прежде – не первый звонок на тот свет, но на этот раз приступ был сильнее и дольше. Он боялся – и надеялся – вот так внезапно умереть: за рулем, на дружеской тусе или на лесной тропе, а был он большой ходок по диким местам. Как умер Бродский, упав на выходе из своей комнаты и разбив очки, хотя сам себя предупреждал: «Не выходи из комнаты, не совершай ошибку…» Либо во сне. Он помнил дефиницию такой вот неожиданной смерти: вытянуть счастливый билет, а еще раньше, в его далеком-предалеком московском детстве, пенсионеры говорили, что умереть во сне – выиграть 100 тысяч.
Имелась, по-видимому, в виду облигация государственного займа, а это был высший, точнее несуществующий в реальности, а только обозначаемый властями предельный, виртуальный выигрыш. Как ни называй, а природа давала своим смертным чадам этот шанс, хоть один только Бог знает, что испытывает этот счастливчик во сне или наяву, пораженный мгновенным столбняком смерти, и не тянется ли это последнее мгновение жизни для умирающего бесконечно. Ничто не кончается с последним вздохом, даже если по ту сторону и нет ничего, но время по эту течет с разной скоростью, и умереть сразу – это только на взгляд со стороны. Но и что т'aм – под большим вопросом. Как сказал кто-то: «Неужто ничто?» И как ответил некто: «Великое ничто».
Эта сверлящая с детства мысль: ты ничто, ты нигде, а мир продолжает существовать без тебя, как ни в чем не бывало. Но ведь так же он существовал и до твоего появления на свет, и обе бездны, стоит задуматься, должны быть одинаково невыносимы, да? Почему же мы живем как ни в чем не бывало, зная о той былой бесконечной конечности, и только эту, грядущую, ожидаем в страхе? Хотя тот первобытный ужас, который впервые пронзил его в детстве при одной только мысли о беспределе, где его уже никогда не будет, больше к нему не возвращался, даже когда он пытался вызвать его искусственно. Это была скорее загнанная в подсознанку память об ужасе, чем сам ужас. Страх – да, но не жуть и не паника, как прежде. И когда он, незнамо почему, подчинился врачам, которые полагали эту операцию неизбежной, необходимой и рутинной и означали ее эвфемизмом «процедура» (а что тогда операция, когда ему даже ноги накрепко перетянули ремнем, чтобы он не дергался от боли?), то с напускным равнодушием, скорее красного словца ради, сказал своей недавней подружке, что всё лучшее и худшее у него уже позади, она ответила:
– Кто знает.
– В смысле? – не понял он эту вполне матерьяльную и ядреную женщину со стальными нервами, закаленными сначала с отцомалкашем, а потом с мужем-алкашем. Он ее так и назвал «Как закалялась сталь» – родом была из трижды переименованного города. Нет, не Петербург – Петроград – Ленинград – Петербург.
– Ну, там… Post mortem.
Это она ему сказала, когда он психанул – все равно теперь, по какому поводу, да он уже и не помнит:
– Я знала, что евреи чувствительный народ, но чтобы до такой степени…
– А ты видела хоть одного еврея в своем Сталинграде?
– Нет. Только антисемитов. Зато здесь – навалом.
– У тебя были операции раньше? – спросила у него миловидная чернокожая сестричка, когда он лежал под капельницей, ожидая своей очереди.
– Гланды, геморрой, аденома, – не сразу припомнил он. – Эта – четвертая.
Ему и месяц-день-год его рождения давались теперь не автоматом.
То, что ему делали с его аденомой, тоже называлось «процедурой».
А как называлось удаление в детстве миндалин, которое он до сих пор помнил, как единственный родительский обман – папа держал его на коленях и сказал, что доктор только заглянет ему в горло? И вот сейчас его снова надули с этой клятой пружинкой в правой артерии у самогосамого сердца.
Уже когда его везли в операционную на стентирование, он успел мстительно, злобно шепнуть жене: