Не думайте, что эти литературные откровения человека, пережившего в былой российской жизни насилие, угрозы, поборы, так называемую разбойничью, или капканную, взятку, так легко добрались до российской сцены. Вторая пьеса трилогии Сухово-Кобылина («Дело») находилась под запретом императорской театральной цензуры добрых двадцать лет, а третья («Смерть Тарелкина») и все тридцать, и обитатель бульвара Маринони в Болье писал с горечью: «На самом деле я России ничем не обязан, кроме клеветы, позорной тюрьмы, обирательства и арестов меня и моих сочинений, которые и теперь дохнут в цензуре…» Однако в 1902 году, за год до смерти, драматург был избран почетным членом в Императорскую академию. И вполне откровенно объяснял высокой публике обстоятельства своего прихода в драматургию: «Каким образом мог я писать комедию, состоя под убийственным обвинением и требованием взятки в 50 тысяч рублей, я не знаю, но знаю, что написал Кречинского в тюрьме – впрочем, не совсем, ибо я содержался на гауптвахте у Воскресенских ворот. Здесь окончен был Кречинский».
Лишь через несколько месяцев после кончины драматурга знаменитый актер Малого театра князь Сумбатов, игравший в России под театральным псевдонимом Южин, возложил по поручению товарищей по театру серебряный венок на могилу автора прославленной «Свадьбы Кречинского», которую уже другой знаменитый обитатель Болье Максим Ковалевский назвал «одной из наиболее игранных». И только после Февральской революции Мейерхольд начал ставить долгожданную трилогию Сухово-Kобылина. Премьера третьей ее части состоялась в октябре 1917 года, но вряд ли в те дни опьянения свободой многие смогли оценить пророческий дар аристократа-изгнанника, похороненного в маленьком Болье. Именно персонаж пьесы «квартальный полицейский надзиратель» Расплюев нагло объявил тогда со сцены в Петрограде от имени набиравших силу «властных структур»: «Все наше! Всю Россию потребуем!»
Впрочем, именно в этом возгласе персонажа еще далекий от прозрения Александр Блок расслышал наступление страшного мира, угрозу грядущей дьяволиады и написал, что «русская комедия продолжилась в Сухово-Кобылине, неожиданно и чудно соединившем в себе Островского с Лермонтовым».
Апокалиптические события в далекой России развивались так стремительно и страшно, что могилка в тихом Болье была надолго забыта и русскими, и французскими поклонниками театра, так что вспомнить о русском гении и заплатить за покой его останков было некому. В 1980 году отобрали у блистательного изгнанника его три метра дорогой курортной земли, гроб и останки сожгли, а урну с прахом захоронили в стене Второго кладбищенского колумбария. Но вот минуло еще четверть века, и пожаловал с Волги в Болье российский градоначальник, который в сопровождении местного мэра привез на тихое здешнее кладбище торжественную плиту с надгробной надписью. Обстановка была самая торжественная, однако, как может догадаться любой знаток здешних жестких кладбищенских обычаев, задуманная высокими культурно-дипломатическими лицами двух европейских провинций поминальная процедура прошла не без шероховатостей. Оказалось, что не только могилы выдающегося драматурга давно нет в ривьерской земле, но и урну с его прахом, стоявшую в девятой клетке колумбария, какой-то неизвестный жулик пустил в хозяйственный оборот, так что и плита, и цветы, торжественно привезенные градоначальниками двух дружественных стран, долгое время бесхозно и неуважительно путались под ногами посетителей маленького горного кладбища над морем. Одним из них был автор этой книги. Мне думалось, впрочем, что русский комедиограф, наблюдая эту чиновную суету, смог бы оценить горькую ее комичность, не смягчавшую, впрочем, грустной мысли о ничтожестве всякой земной славы.
Ну ладно, доску с именем русского гения, привезенную издалека, в конце концов на пустующий уголок стены пристроили, а как быть с теми, чьих имен здесь над морем не сыщешь?
Ему-то повезло, нашему Сухово-Кобылину: ныне даже молодой французский смотритель кладбища помнит это труднопроизносимое русское имя, да и вилла с террасой, где долгие годы жил Сухово-Кобылин, все еще красуется на бульваре Маринони в Болье-сюр-Мер. Драматург на старости стал вегетарьянцем, дожил до 86 лет и жил бы, наверно, еще дольше, если б не пагубная привычка загорать зимой при открытых окнах, что и привело однажды к простуде. О его здоровье и делах (в том числе о переводе на французский и постановке во Франции его пьесы) хлопотала милая дочка Александра Васильевича, рожденная для него коварной Натальей Нарышкиной-Дюма и неслучайно названная Луизой.