Он долго расписывал, как мне повезло. Она с любопытством смотрела на меня, удивлённая, что на моем лице не написан восторг. Думаю, напротив, вид у меня был виноватый.
— Видишь ли, Вайбарт, — попытался я объяснить, — в какомто смысле мы с тобой в одной лодке. Мне не хотелось быть просто изобретателем, я хотел заниматься отвлечёнными вещами: использовать математику в качестве трамплина. У меня, как и у тебя, нет художественного таланта. Мне придётся ограничиться конкретным железом, а не иметь дело с поэтическими абстракциями, новыми мирами. А мне так хотелось стать маленьким Коперником нашего века. Отсюда моя апатия, за которую ты меня критикуешь. Из меня не получился нормальный учёный. Я попытаюсь расширить возможности наших несовершенных пяти чувств. Если получится, с меня и этого будет довольно.
Он одним духом процитировал:
— Зоркость орла, слух оленя, осязание паука, вкус обезьяны, нюх собаки.
— Я предпочёл бы нечто иное, что было бы сравнимо с работой художника, которую мой друг Кёпген определяет как акт дисциплинированного неповиновения. Но что, если человек не готов к этому? — О Боже, мы уже пьяны.
— Дорогой, — сказала ему жена, — вокруг меня одни неудачники. — Но она была благодарна мне за эту солидарность с личным мифом мужа.
Вайбарт пришёл в прекрасное настроение и решил, что дальнейшее самобичевание стоит отложить до того момента, как мы перейдём к кофе. Еда, сказал он, слишком хороша, чтобы её отравлять, и к тому же единственная метафизическая проблема, которая должна волновать истинного гурмана, это — можно ли жить без соуса?
Неожиданно загремел гром и полил дождь, захлестывая под своды галереи; мы долго сидели за коньяком, ожидая, когда он кончится, и меня вновь охватило беспокойство. Часы на руке, как магнитом, притягивали взгляд, мысли постоянно возвращались к Бенедикте и её новому, двусмысленному поведению, которому только она одна могла дать объяснение. Время — это единственное, что не иссякает.
— Наверно, завтра уеду в Афины, — сказал я, потому что Вайбарт планировал устроить пикник на уикенд, а я вдруг почувствовал, что устал от него.
Дождь стих, и свежий ветер хлопал парусиной тентов кафе. Нам удалось поймать такси до Перы, где я и вышел у своей гостиницы. Тут все мои сомнения разрешились, поскольку в вазе на каминной доске я увидел ещё курящуюся благовонную палочку, а рядом с вазой визитную карточку Иокаса, на которой таким хорошо знакомым своеобразным и неровным почерком, почерком Бенедикты, было написано несколько слов. Она приедет завтра, в полдень. В одно мгновение, — словно порыв ветра разогнал грозовые тучи, — на душе у меня стало легко. Я уснул почти мгновенно, но виделось мне чтото невообразимое, в духе Вайбарта, о долгой истории фирмы, собиравшей все богатства Востока в своих громадных хранилищах, которыми руководил Иокас: меха, и кожи, и опийный мак, икру, и соль, и воск, янтарь, драгоценные камни, фарфор и стекло, — видения до того фантасмагоричные, что даже во сне мне приходилось поправлять картину, добавляя современные, менее романтичные товары вроде шахтных стоек из Словении, масла и пшеницы из России, бокситов, и олова, и угля. И гдето посреди этой феерии фальшивого блеска мне явилось бледное лицо Бенедикты, которая смотрела на меня, словно из высокого окна, — я вздрогнул и проснулся со словами: «Ты должен быть уверен, что её богатство никак не повлияет на все твои решения». Но нельзя игнорировать богатство, оно метит человека, как заячья губа. Я с подозрением вгляделся в её почерк. Графолог подметил бы в нем намёк на нарушения функции желез. Но я любил её, любил, любил.