Он работал в две смены, иногда в три. Не обращая внимания на скрежещущие от напряжения позвонки, вновь и вновь впрягался в лямку, ворочая неподъёмные тяжести на своём изношенном работой хребте, прихватывая по выходным и не гнушаясь приработками. Мал-помалу, поняв, что прежде угробит здоровье, чем выкарабкается из бездонной ямы, он взялся за науку. Эта задача оказалась ещё сложнее. Едва шевелясь после изматывающих смен, он, примостившись в закутке, вместо того, чтоб покуривать грязную, отдающую тиной, рыбью чешую или разглядывать порнографические картинки, по захватанным обрывкам чьих-то конспектов и записей, по огрызкам справочных пособий штудировал гидравлику и теорию механизмов. Над ним посмеивались другие рабочие, его, мня выскочкой и честолюбцем, шпыняли цеховые мастера. Раздатчики не раз лишали его суточной порции кипятка и той дрянной баланды, что именовалась здесь кашей, только лишь потому, что завидовали его упорству. «Хочет выслужиться и в чистеньком мундирчике по-павлиньи ходить, — презрительно шептались у него за спиной, — Ну-ну. Скрипеть пёрышком по бумаге всякий мастак, ты вот косточками, любезный, поскрипи, в вал запрягшись…»
Никто не собирался его жалеть — рабочий фабрики может претендовать на миску баланды и глоток джина, но не на жалость. Даже когда он, скуля от боли в кровоточащих мозолях, валился на свою грязную подстилку, товарищи по несчастью, такие же чумазые работяги, лишь посмеивались над ним. «Заместо быка пахать, значит, решил? Ну паши-паши… Только помни, Проклятье Медноликого — оно, брат, такое. Оно не отпустит, даже ежли в Редруф переберёшься. Оно тебе живо напомнит…»
Проклятьем Медноликого пугали всех чрезмерно усердных работников и штрейкбрехеров, но, кажется, никто из рабочих не сознавал в полной мере его сути. По крайней мере, никаких деталей на счёт этого Проклятья на фабрике известно не было. Просто так повелось — в краю Коппертауна было много странных полузабытых традиций, некоторые из которых были порождены суевериями, а некоторые — устаревшими технологическими процессами.
Его не интересовали выдумки кроссарианских жрецов и безграмотных рабочих, у него была цель.
Урывая драгоценные крупицы у сна, которого выпадало лишь несколько часов в сутки, он штудировал в свете никогда не спящих топок, гудящих оранжевых пламенем, найденные учебники и чертежи. Ветхие, потерявшие половину страниц, они были древними как фундамент самой фабрики, и использовались цеховыми мастерами на самокрутки, но каждый их лист казался ему драгоценным. Ощущая ноющую боль в изломанном работой теле, он изучал их, словно реликвии давно забытой религии, ёжась от незнакомых зловещих слов и с отчаяньем убеждаясь, до чего его грубые руки, привычные держать лопату и кайло, скверно справляются с пером и тушью.
У него не было ни опыта, ни теоретических познаний, и то и другое он заменял рвением, но это приносило плоды, вкус которых казался ему слаще тех изысканных фруктов, которые подавали на банкете для директора фабрики и объедки которых выметали вечером из его кабинета. Он знал, что вырвется из стальной хватки Коппертауна, для этого требовалось лишь упорство, а упорства у него было в избытке. Всё остальное было вопросом времени.
В семнадцать лет он, единственный из разнорабочих, был удостоен чести перейти в подмастерья с правом ношения форменного синего фартука поверх грязной холщовой робы. Неразличимое движение для огромной фабрики, в нутре которой, как в муравейнике, возятся тысячи живых существ, однако головокружительный скачок для того, чьи предки всю жизнь были бесправной обслугой. Он удвоил усилия. Ещё усерднее взялся за чертежи, урезав себе и без того редкие часы отдыха. В их сложных хитросплетениях, поначалу казавшимися зловещими и бессмысленными, ему открылась красота, которой он прежде не замечал, магический узор, дар чтения которого он заслужил бессонными ночами, читая линии до рези в глазах и головокружения.
Его упорство в освоении наук не осталось незамеченным. В двадцать два он уже работал помощником мастера в дистилляционном цеху, нося на груди жетон второго класса. И пусть этот жетон представлял собой лишь полоску меди с парой выбитых цифр, он носил его с большей гордостью, чем британские офицеры — свои парадные горжеты[159]. Работы меньше не стало, напротив, ему приходилось прикладывать ещё больше усилий, чтоб выполнять дневные нормы и при этом успевать постигать азы технологического процесса. Дешёвому джину, который другие рабочие пили по вечерам, он предпочитал разведённую водой жижу купоросного цвета, которую именовал чаем — ею он запивал справочные пособия по реологии[160], теории упругости и гидродинамике. За это его иногда поколачивали другие рабочие и мастера, но не чрезмерно — его фанатичная увлечённость делала его невосприимчивым к побоям в той же степени, в которой защищала его от голода и нервного истощения. Он знал, что выберется из Коппертауна и это знание неуклонно вело его вперёд.