Они, правда, не хотят раскинуть мозгами, не хотят понять, что подражать ему невозможно. Это можно либо пережить, либо тебя должны сделать Сверху.
Если ты этого не пережил, значит, тебя сделали Сверху.
Я пришел в поэзию чистым человеком, ребенком: до института не любил, не знал поэзию. Меня часто спрашивают: «Ваша мечта в творчестве? Чего вы хотите достичь?» А хочу я в школьной программе одно свое стихотворение иметь! Кстати, мне сказали, что в Киеве в школе изучают «Вальс-бостон», разбирают на уроках литературы. Я был счастлив.
Да, я был чистым, придя в поэзию. На меня никто из поэтов не оказывал влияния, и не потому, что я такой гордый, — просто на меня некому было в этом смысле его оказывать. Я научился читать в пять лет и прочел достаточно рано и много — от маминого учебника «Акушерство и гинекология» до Шекспира. А вот поэзию просто не знал и не любил — знал только «Блэк энд Уайт» Маяковского и «Бородино» Лермонтова, из школьной программы. Любил Маяковского как сильную личность — это было и двором воспитано, и мальчишескими отношениями.
Помню первый толчок к творчеству. В свои тринадцать-четырнадцать лет я учился в музыкальной школе очень неохотно — как все нормальные мальчишки. Меня привлекал двор, и ничего другого я знать не хотел. Музыкальную школу все же надо было заканчивать. Сейчас я благодарен маме за то, что она заставила меня сделать это.
Так вот, в свои тринадцать лет я отправился к бабушке на ее работу — в типографию газеты «На страже Родины»: у них там на танцах играл какой-то ансамбль. Как я понимаю сейчас, это был совершенно пятиразрядный, работающий на «чесе» ленконцертовский коллектив, который пригласили поиграть на танцах. Но тогда мне все это жутко понравилось. Я даже подсел к пианисту, и мы весь вечер вместе играли. Я был мальчишкой, но он меня милостиво пустил за клавиши, и мы с ним «чесали» в четыре руки. И тогда… я улетел в музыку. Изменил свое отрицательное отношение к этому занятию, уселся за рояль надолго, на всю жизнь…
Такой вот толчок. Видимо, Бог меня поцеловал в возрасте тринадцати лет. Шепнул: «Санек, пора работать! Ты созрел!» Он не целовал меня раньше — ни в шесть, ни в десять, ни в двенадцать. У меня тогда не было к нему никаких вопросов, а у него ко мне: наверное, он ко мне присматривался. А потом шепнул: «Хватит, Шурик, пора трудиться на благо самого себя и Отчизны, если получится».
Самые яркие картинки детства? Наверное, 12 апреля 1961 года. Я возвращался с урока английского языка, и вдруг в один момент весь город оказался заполненным людьми. Солнечнейший день — и ощущение, что вся страна вышла на улицы.
Из картинок домашней жизни вспоминаю, как мы с братом разбили зеркало, трюмо. Жили мы в коммунальной квартире, впятером в одной шестнадцатиметровой комнате. Все были на работе, и мы с братом хулиганили. Кончилось тем, что трюмо упало посреди комнаты — тыщ пять осколков!
Из школьной жизни помню случай, как я рассказал в классе анекдот про Хрущева одному мальчику, а тот, видимо, своему папе. Меня вызвали к директору. Вхожу к нему, а там сидит папа моего одноклассника Андрюши Волкова в кожаном плаще, этакий сталинский сокол. Смотрит на меня, как на подследственного в тридцать седьмом году. Пришел заложить меня, учащегося третьего класса, как врага народа. Единственное, что я спросил: «Маме с папой ничего за это не будет?» Страх был дикий.
Сыновья бывают «мамины», бывают «папины».
Я — «бабушкин», бабушки Анны Артуровны, маминой мамы, корректора, которой я с семи лет помогал проверять гранки. Родители никогда не были моими друзьями, моим другом была бабушка.
А родители всегда были Родителями. Она самый дорогой для меня человек в жизни.
Для меня друг — это другое понятие. Я бабушке мог рассказать намного больше, чем маме с папой.
Все, что я имею творческого, наверное, это все от нее. Она была замечательным человеком. Но если брать родительские гены, то я — отцовский, а Вова, брат, — мамин. У нас очень хорошо все распределилось.
Лет в двенадцать я посмотрел фильм по роману Диккенса «Большие надежды». Там была очень страшная сцена: герой фильма, мальчик-подросток, оказывается ночью на кладбище. Видит фигуру человека, распиливающего что-то (это оказались кандалы). Мальчик подходит, человек поворачивается к нему своим ужасным, обезображенным лицом…
После этого фильма меня буквально преследовала мысль об этом ужасном человеке. Я стал бояться темноты, но каждый вечер специально дожидался, когда стемнеет, и только после этого шел выносить мусор — это была моя домашняя обязанность. А двор у нас был глухой, темный… Шел и шептал себе: «Только не обернуться, только не обернуться!..»