Я пообедал на кухне и поднялся к себе. Бабушка никогда не заговаривала со мной о жемчужине, но что-то в наших отношениях надломилось безвозвратно. В сентябре меня отправили в школу-интернат.
XIII
Когда я учился в старшем классе, бабушка умерла, и мне некуда было деваться на рождество. Насколько я помню, в друзьях у меня недостатка не было, но — то ли меня в тот год никто к себе не пригласил, то ли я сам от приглашений отказывался, но так или иначе, когда все из моего дортуара разъехались на каникулы, я остался один. Я чувствовал себя страшно заброшенным и с горечью думал о своей незаконнорожденности. У всех моих товарищей было по крайней мере по одному родителю, между тем как у меня не было ни одного. Почему бы, подумал я, отцу не угостить меня кружкой пива по случаю рождественских каникул? Больше ведь мне ничего от него не надо. Я знал, что он женат и что живет в Бостоне, и вот я взял и полетел в Бостон. Разыскав его фамилию в телефонном справочнике, я поехал в Дедем, пригород, где он жил. Я хотел лишь попросить его угостить меня кружкой пива, вот и все. Я позвонил и был очень удивлен, когда дверь мне открыла чрезвычайно некрасивая седая дама с желтым лицом и длинными зубами. Несмотря на непритязательную наружность, она обладала своим, особым шармом. Было в ней что-то доброе, умное. Большой рот с тонкими губами показался мне необычайно красивым. Я сказал, что меня зовут Поль Хэммер и что я хочу видеть мистера Тейлора. По-моему, она поняла, кто я такой. Она сказала, что он в городе.
— Он поехал туда еще в среду, на какую-то вечеринку, — сказала она. — А когда он ездит на вечеринки, он обычно застревает в городе на несколько дней. Он останавливается в «Ритце».
В голосе миссис Тейлор не было скорбных ноток. Быть может, она была рада отдохнуть от моего отца. Я поблагодарил ее и поехал в «Ритц». Портье подтвердил, что мистер Тейлор зарегистрирован в гостинице, но, когда я набрал номер его телефона, никто не отозвался на звонок. Я поднялся на лифте и позвонил в дверь. Никто не отзывался и на этот раз, но дверь не была заперта, и я вошел.
О том, что здесь накануне имела место попойка, сомневаться не приходилось. В дальней комнате, в спальне, на одной из двух неубранных постелей, хранивших следы любовного марафона, лежал отец и спал мертвецким сном. Он был совершенно наг, если не считать ожерелья — семнадцать пробок от бутылок с шампанским, — которое кто-то из участников попойки нацепил ему на шею, вероятно, уже после того, как он выбыл из игры. Хотя ему было уже за пятьдесят, тяжелая атлетика сыграла благотворную роль, и человеку близорукому он показался бы гораздо моложе своих лет. Он был необычайно гибок и строен, и в этой не соответствующей возрасту гибкости и стройности было что-то даже неприличное. Распластанный на постели, сраженный могучими силами алкоголя, он напоминал какого-нибудь Икара или Ганимеда с убогой выцветшей и засиженной мухами фрески в старомодном второразрядном итальянском ресторанчике. Вряд ли он проснулся бы, даже если бы я громко закричал ему прямо в ухо. Ему и в самом деле нужно было отоспаться, и я не стал его будить. Настолько у меня хватило великодушия. У меня хватило великодушия даже на большее. Это был мой отец, автор — или во всяком случае соавтор — моего сердца, легких, печени и мозга, мог ли я себе позволить какую-нибудь вольность с тем, кто являлся моим творцом? Он был в моей власти — я мог убить его, надругаться над ним или простить. Скрепя сердце я его простил. Следующим пунктом был Китцбюхель. Если отец не угостил меня пивом, то, может, мне удастся выпросить чашку чаю у матери.