Увидав отца, мальчишка горестно притих.
— Чека вывалилась.
— А ты и растерялся?
— Тяж слетел.
— Выпрягай. Чего же ты дожидаешься?
— Дак я потом хомут не затяну.
— Эх ты, мужик! Ну, давай вместе. — Он легонько, больше для бодрости, чем для острастки, стукнул сына по затылку. Тот, облегченно всхлипнув, кинулся развязывать супонь.
Когда все было налажено, отец жесткой ладонью провел под носом у сына.
— Ну, давай. Только, гляди у меня, шибко не гони. Уши оборву. Мужик… — Стоя на мостике, он подождал, пока телега не поднимется на гору, и потом пошел обратно к дому. Ему стало легче оттого, что и он чем-то помог в общем деле и что он еще кому-то оказался необходим. А они там даже и не вспомнят о нем, и не подумают, что лишили его самой малости и последней милости — не позвали на работу.
Сынишка свистнул. Оглянувшись, он взмахнул рукой:
— От лица командования привет! — выкрикнул он, снова засвистал, закрутил вожжами над головой, и телега затарахтела по дороге, только пыль взметнулась.
«Придешь домой, я тебе покажу привет от лица…»
На горе возник трактор. Он шел, покачиваясь и переваливаясь на неровностях пыльной улицы, отчего казалось, будто он шарит желтыми глазами своих фар, высматривая кого-то в надвигающейся темноте. За рулем сидел Сережка, а рядом с ним и на мешках — грузчики, все свои, деревенские. Трактор свернул к амбару, там распахнулась широкая дверь и затрепетал неяркий огонек фонаря.
Обратно Сережка возвращался один, оставив грузчиков в амбаре. Увидев отца, он остановил машину. Афанасий Николаевич сел рядом и с былой озабоченностью сказал:
— Погоняй.
До леса оба молчали, потом отец спросил:
— Как там?
— Нормально.
— Грузчиков оставил, а кто нагружать будет? Бабы?
— Студенты там. Дачники пришли.
— Эти наработают…
— Ничего, хорошо работают, — сказал Сережка и вдруг рассмеялся: — Харламовские строем пришли, с песнями. «По долинам и по взгорьям…»
— Пьяные?..
— Нет, они дружные. Как дали!.. Нинка-то! Она заводная. Мешки сами по воздуху летают… — Сережка говорил восхищенно и даже совсем по-ребячьи повизгивая от восторга, восхищаясь тем, как отлично идет у них работа, и очень удивился, когда отец потребовал:
— Притормози.
— Так теперь уж близко. Вот они, у леса.
— Без меня обойдется… — И, не дожидаясь, пока трактор остановится, он спрыгнул и скрылся в неглубоком овраге, заросшем по склонам чудовищного роста крапивой.
Здесь, на дне оврага, в темноте, звенел родничок, и Афанасию Николаевичу так захотелось пить, будто горечь обиды все иссушила в нем. У колоды увидел темную фигуру и услыхал голос Анфисы:
— Кто это?
— Домовой.
Она узнала его, засмеялась:
— Давно тебя не видно. Что это ты по ночам шастаешь?
— А ты, как русалка при луне… Дай-ка ведро.
Он взял ведро и стал пить прямо через край, вода текла по подбородку на грудь, и это было ему приятно так же, как и разговаривать с Анфисой. Только она имеет право осудить его или оправдать. Он знал, какая она справедливая и неуступчивая в своей справедливости старуха, и только она одна так умеет сказать всю правду, что человек не посчитает это за обиду.
Опустив ведро на край колоды, он попросил:
— Поговори со мной, Анфиса.
— А чего же не поговорить? Вот только воду работягам отнесу.
Он поднялся вместе с ней по склону оврага и там отдал ведра. Анфиса нацепила их на коромысло и пошла через поле по серебристой стерне, привычно покачиваясь под тяжестью ведер. Афанасий Николаевич глядел ей вслед, и ему казалось, будто она несет не воду, а прохладный, беспокойный лунный свет. Он сел под соломенной скирдой. Скоро она пришла.
— Ну-ка, где тут мой ухажер томится? — Усаживаясь рядом с ним, она зевнула в ладонь. — Уходилась я, месту рада.
Посидели в молчании, и тут она тихонько, как бы сочувственно, предложила:
— Давай твою обиду, милый человек, понянчим вместе…
— Какая такая обида? Никакой обиды нет.
— Вот и хорошо. А чего же ты тут рассиживаешь? Видишь, как люди рвутся.
— Не нужен я им, людям этим.
— И верно, кому ты такой нужен? — теперь уж без всякого сочувствия, но и без осуждения проговорила Анфиса. — Пьяница потому и называется горьким, что горько ему жить среди людей.
И эти слова, и это безразличие к его бедственному положению еще больше растревожили его, и он торопливо заговорил:
— Вот, смотри, сколько тут есть людей, все из моих рук жить пошли, всех научил, на ноги поставил. Всех душевно к земле привязал.
— За это тебе честь.
— Да не чувствуют этого они…
Помолчали. И снова тихонько заговорила Анфиса:
— Идешь иной раз по лесу и смотришь, как семейно, как дружно деревья растут: вокруг старика молодых табунок. Все от его корня и от его семени. А он стоит да строго поскрипывает, учит. А бывает, старика-то уж и нет, один гнилой пень на том месте, а молодые все равно вокруг стоят, пошумливают, красуются — жизни продолжение.
— Так я что, по-твоему, пень?
— Да толку-то от тебя не больше.
— Спасибо и на том.
— За что спасибо? Не поднесла еще.
— А я и без твоего подношения на ногах не стою.
— Говорю с тобой, а что толку-то? Алкоголика словами не вылечишь.
— Кто — алкоголик?