— Сам ты это слово. Слушай дальше. Он делает лучшее, а лучшее — враг хорошего. Бог ревнив. Сделать лучше его нельзя. Боги не любят совершенства. Китайцы, когда
— Артуш, расскажи лучше про любовь, — прильнула к нему Линда. — Ты так красиво говоришь, я бы си-де-ла и слушала.
— Нинка, ты умница, — обмуслякал ее Маныч. — Ты удивительная женщина. Душевная, — он, не глядя, махнул налитый стопарь. — Нина. Любовь — это… Этого никто не может сказать. Только поэт. А я не поэт, — пьяно хихикнул Маныч. — Любовь — это, как там, вбежать во глубь двора и до ночи грачьей, блестя топором, рубить дрова, чем-то там своим играючи. А если без балды, то любовь — это высшая сила, которая дадена не всем, — погрозил он пальцем, — всякому хуепутало в пальто не дадена будет, — он чуть было не упал со стула. — Любовь — это рай. Рано или поздно люди добираются до яблок с бритвами, а потом чито-брито. Потом всё кончается. Вечного ничего нет.
— Любовь прошла-а, я это знал, — затянул Лёлик на перевранный в подворотнях мотив «Леди ин Блэк» Хипов[78]. Мы с Минькой подхватили:
— Свои мечты я вспоминал. Когда пришла-а, куда ушла, и понял я: она прошла. Ла, ла-ла-ла, ла-ла-ла, ла-ла-ла.
После нашего короткого выступления Маныч продолжил:
— Бывает и так: в раю остается один, одному от любви — ни в какие ворота, и яблочко ему в одиночку горькое. И тогда он спускается в ад. Своей души. И заводит там зверей, которые жрут его изнутри. Кусают и рвут на части. А чтобы зверей успокоить, он начинает, допустим, писать стихи — пусть они и корявые, но правда всегда корявая, в коростах; музыку сочиняет; рисует — кто как, — выпускает этих зверей на волю. В другом обличии. А искусством это можно считать только тогда, когда зверь страшнее звериного или нежнее мадонны с дитятей. Или укротить этого зверя до бархатной нежности, или на волю его, неподкованного. Зверюге на волю оно может и легче, но и нежность — сжатая пружина, которая со страшной силой может распрямиться и ударить в лоб. Может и насмерть. Вот почему я не осуждаю самоубийц от любви. Художник, пацаны, — Маныч уже еле ворочал языком, — это несчастная любовь. Разбитое сердце — вот где вырастает вечное. Это самая прочная почва. Тот, кто творит давай, как борцы, по-гамбургскому, с терновым венцом на челе, пытаясь доказать предмету страсти
— Хватит, Артуш, — ласково сказала Линда.
— Искусство, — икнул Маныч, — это любовь к себе, в первую очередь. Себя надо жалеть. И терзать. До крови душу расцарапывать. Может тогда что-то путное и выйдет. Всё, что написано не кровью, это… На то, что кровушкой не пахнет не стоит и время тратить.
— Страдания эти — девичьи, — язвительно фыркнул Минька. — «Трагедии» сопливые. Один писатель сказал: «Человек должен молчать, если уж он решил сохранить единственное, что у него осталось: страдание».
— Что за «один писатель»? — раздраженно спросил Маныч.
— Какая разница? Не помню.