По жизни же успел и в кабаках поиграть, и на метле в дворниках посидеть, и в музыкальной школе на копеечном окладе покиснуть, вдалбливая олухам доремифасоляси. Благо, что оправдываться не перед кем: ни жены, ни матери, ни родины, ни флага. Один, как во поле березка. Может чего и еще, но дальше не распространялся, и это-то всё так, мимоходом. А мы и не лезли. Видно, что биография у человека обширная. Да и на таком поприще на славном. Всю сознательную жизнь, считай, с музыкой да под музыку.
Музыка, она, конечно, музыкой, но не скажешь по Артухе, что это прибыльное ремесло: свитерок с обтрепанными рукавами, обувочка, которая в глаза явно не бросается, пальтецо такое дерматиновое — ткань «вырви глаз», воротничок торчит так — шанхайский барс, одним словом.
В общем, взгляд не задержится, их знали только в лицо.
А когда этот деятель принес свою разбухшую, с двумя вкладышами трудовую, мы узнали и кулинарное фамилиё ее владельца — Манкин.
Эка наворочено в человеке, сказал бы классик.
При всем при том, то ли возраст, то ли что, но не рубаха-парень. Не-е-ет. Не открытая книга. Тот еще хомут. Скользкий, как цыганский ребенок. Но, по крайней мере, и не в подворотне воспитан, что-то есть в нем эдакое, политесу учен.
По поводу своих пристрастий отрекомендовался коротко: Бахусу поклоняюсь. С чем и предупреждаю. Это, конечно, подтекст был. Насчет конкретно музыки — рванул в кусты, мол, фортепьяно склизкий инструмент.
И уж чего чего, а анекдотами набит по уши. На любую близлежащую тему. Ходячий кладезь устного народного блатного-хороводного. Начал он, естественно, с того, что сердцу близко.
«Оперный театр. Балет. Прима за кулисами делает минет партнеру. Пока трали-драли — звоночек — её партия, надо выбегать, но балерун в одночасье приплывает и ничего дусе не остается как выкручивать свои па с полным ртом киселя. Что, конечно, не больно-то и легитимно. Наконец, она делает пируэт у края рампы и сплевывает вниз. В оркестровой яме старательные лабухи пилят на скрипках. Всё чинно, по нотам. Вдруг один из них проводит себя рукой по лысине, изучает обнаруженное и говорит жалобно соседу: «Левинштейн, мне кажется на меня спустили». «А я тебе всё время говорил, — невозмутимо отвечает сосед, — что ты играешь, как пизда».
Миня так смеялся, что банально со стула упал. Ладно не описался.
Рассказал Маныч еще и про консерваторию, и про филармонию, и про концерт в концлагере. Музыка, она для всех: от мала до велика. Музыка — самое демократичное искусство.
К восьми уже как в Китае. Полна коробушка. Даже стульев с подсобки натащили, подставили к столам. Пятница.
В перерыве мы их просвещаем. Включили под сурдиночку «Вечер в опере»[48], а сами раскошелились в буфете на пару «Рислингов» и штучную марочного с медалями — чего-то мудрёное с ятями. Красиво пить не запретишь.
Под крепленый разговор Миня подвиги вспомнил. Как однажды очередную куклу провожал зимой в летних ботиночках (всё форс, выебоны), а потом с Варшавы на одиннадцатом номере до общаги добирался в ночь-заполночь.
Ни троллейбусов, ни автобусов, такси и те вымерзли. А путь и далек и долог. И погодка вот как сегодня. Только еще веселей — с ветерком. Он напрямик полупил, через Шанхай. Бежит бегмя, собака не догонит. Ветер. Мороз. Чует... Не чует!! Ёпонский бог! Ломанулся в избу ближайшую: замерзаю, бабонька, спаси!
Пустили еще, дурака. Туфельки снял — ноги, как колотушки. Хоть гвозди бей. Да что ноги! На нем ведь только брючки тоненькие да плавочки. Миня же на блядочки намылился — а вдруг перепадет? Что он — джентльмен что ли, трико под низ поддевать? И чуть не ревёт уже, бедолага, жмётся. Баба-то ладно сообразила, дочку в соседнюю комнату прогнала, «снимай штаны!» крикнула.
Спасла производителя, оттерла писюн одеколоном.
— Белый-белый, парни. Как покойник. Я его морским узлом — ноль, никаких эмоций. Всё, думаю, пиздец, отходил своё. Амба. И дорогая не узнает какой у парня был конец. А она трёт, — показал Минька. — Шерстяной варежкой. И не пойму: больно, не больно, но слезы текут. Картинка, да? Так с неделю потом — как сикать, так хучь воды не пей.
Наблядовался котина, ноги таки приморозил. Потому-то и ходит теперь в валенках и носках шерстяных.
— Ты хоть потом сходил к ней? Поблагодарил за пипиську?
— Да встретил как-то раз в городе. Посмеялись маленько. Да и стыдно мне как-то.
— Стыдно, ебчика мать. Отвалился бы, что делал?
— А чего тогда стыдиться? Стыдно у кого видно.
— Баба-то хоть ничего? Фигуристая? Дай адресок, — хохотнул Маныч. — Такой опыт у человека.
Самое обидное, что эти походы на Варшаву Мине без толку. Та давалка, за которой он бегал, крутила ему мозгу, крутила, кабенилась — а нулем. Облом Петрович. Сама поблядушка первая, а не дала. Этому дала, этому дала, а Миньке не дала. Не дала и всё!
Бывает.
Маныч на это дело частушку выдал. Он же у нас фольклорист, универсам на все руки и звуки:
Чё ты ежисся, корёжисся,
Пошарить не даешь.
Будешь ежиться, карёжиться,
Не шарена уйдешь.
Бурные продолжительные аплодисменты. С двух стаканов я что-то даже окосел малость, расслабился.