Тем не менее песня национального освобождения была не единственной мелодией, избранной в XIX столетии. Многие поэты и философы исследовали ностальгическую тоску из чистого интереса, а не в целях использования ее в качестве средства для достижения земли обетованной или создания национального государства. Кант узрел в сочетании меланхолии, ностальгии и саморефлексии уникальный эстетический смысл, который не овеществлял прошлое, а скорее усиливал чувствительность индивида к дилеммам жизни и моральной свободы[61]. У Канта философия рассматривается как ностальгия по лучшему миру. Ностальгия — это то, что люди разделяют друг с другом, а не то, что должно разделить их. Подобно Эросу в концепции Платона, тоска у философов и поэтов эпохи романтизма стала движущей силой человеческого бытия.
У Новалиса «философия есть, собственно, ностальгия, тяга повсюду быть дома»[62].
Как и их предшественники-врачи, поэты и философы не смогли точно локализовать ностальгию. Они сосредоточились на самом квесте. Поэтический язык и метафорическое путешествие казались гомеопатическим лекарством от человеческой тоски, действующим через сочувствие и подобие, в единстве со страдающим телом, но тем не менее не дающим галлюцинаторного эффекта тотального воспоминания. Стихотворение Генриха Гейне о прототипической тоске — это симпатическое зеркальное отражение ностальгии.
Одинокая северная сосна мечтает о своей ностальгической родственнице и своем антиподе — южной пальме. Это отнюдь не уютная история о любви к родине. У двух вполне антропоморфных деревьев общими являются одиночество и грезы, но не корни. Тоска о товарище по ностальгии, а вовсе не тяга к родному ландшафту в этом стихотворении — это роман между двумя «внутренними иммигрантами», ощущающими себя изгнанниками на родной земле.
Романтики первого поколения не были политиками; их ностальгический взгляд на мир был Weltanschauung[64], а не Realpolitik[65]. Когда ностальгия политизируется, то романтизм связывают с национальным строительством, а народные песни подвергаются чистке. Официальная память в националистическом государстве не допускает праздной ностальгии, ностальгии по своему усмотрению. Некоторые альпийские мелодии, к примеру, казались слишком легкомысленными и идеологически неуместными.
Чья это была ностальгия? То, что сначала было личной эмоцией, выраженной страдающим от недуга солдатом, а позднее романтическими поэтами и философами, превратилось в институциональную, или государственную, политику. С развитием швейцарского национализма (что сопровождалось созданием федеративного государства в XIX веке) народные песни были переписаны школьными учителями, которые находили крестьянские мелодии вульгарными и недостаточно патриотическими. Они писали сочинения для хорового репертуара и пытались выразить идеи патриотизма и прогресса. Слово нация было одним из новых слов, внесенных в народные песни.
«Забвение и — я бы рискнул сказать — намеренное искажение своей истории являются существенными факторами в создании нации; и, следовательно, проведение исторических изысканий представляет для нации опасность», — писал Эрнест Ренан[66]. Французы должны были забыть резню Варфоломеевской ночи и массовые убийства катаров[67] на юге в XIII столетии. Νόστος нации — это не просто потерянный Рай, а место жертвоприношения и славы, территория страданий прошлого. Это своего рода инверсия первоначальной «швейцарской болезни»: в национальной идеологии индивидуальная тоска превращается в коллективную принадлежность, которая опирается на трагедии прошлого, которые превосходят отдельные частные воспоминания. Поражения, имевшие место в прошлом, становятся победами в деле объединения нации. Национальное государство в лучшем случае основано на социальном контракте, который также является эмоциональным контрактом, осененным харизмой прошлого.