Я тогда едва вышел из больницы и настроен был бескомпромиссно. О Сережиных рисунках говорила Дуся, слышал я о них и от родителей и твердо решил посмотреть. Напор мой был велик, и Сережа, поколебавшись, уступил - позвал меня к себе. Но я хоть и напросился, увиденным остался разочарован. И наброски фресок, и иконы - все без исключения оказалось слащаво и очень походило на картинки, которыми с недавних пор у нас стали украшать ясли и детские сады. Причина была проста. Сережа рисовал Сына Божия только ребенком. Было ясно, что взросление даже Спасителя представляется ему уходом от Господа. Ожидая Христа - невинного младенца, не знающего, не задумывающегося о своем призвании, Сережа отсек и Тайную вечерю, и Распятие, и Воскрешение. В храме не должно было быть ни Искушения Христа в пустыне, ни Христа Пантократора. Ушел Христос - пророк и учитель. На его фресках Сын Божий не творил чудес и никого не излечивал, не спорил с фарисеями и не проповедовал ученикам. Он был младенец, всем, чем только можно, связанный с Девой Марией, неотделимый от нее; и, по-моему, Сережа считал, что здесь ничего не должно меняться.
Не умея остановиться, взглянуть на то, что делает со стороны, он рисовал и рисовал Матерь Божию, кормящую Христа грудью, и Христа, просто спокойно лежащего у нее на руках. Христа в яслях, приветствующего изможденных, с ногами, сбитыми дальней дорогой, волхвов, и Богородицу, спасающую свое дитя, от гнева Ирода бегущую в Египет.
В психиатрической клинике была отличная библиотека, среди прочего там я начал читать раннехристианскую литературу и гностические сочинения. В одной из книг мне попалось предание о Христе-ребенке; по мнению комментатора, совсем раннее, то ли второго, то ли даже первого века. И я, угнетенный этой бесконечной “детской”, сказал Сереже, что в апокрифе Христос другой. Не готовый кротко сносить поношения, он на голову своих обидчиков, сплошь одногодков, призывает смерть за смертью, пока Иосиф после очередных соседских похорон в слезах не скажет ему: “Сему народу мы стали ненавистны”. Вообще Сережа был человек незлобивый, но иногда отходил медленно. Не знаю, попадались ли ему раньше подобные сочинения, но цитату из апокрифа он смог простить мне далеко не сразу.
В землянке повернутыми к стене, прямо на песке стояли несколько десятков холстов, некоторые уже законченные, даже натянутые на подрамник. Но и они, и те, что были свернуты в рулон, за зиму отсырели, покрылись кое-где плесенью. Работы были разные. В головах Сережиной койки - все больше привычные младенцы. Домой с болота я возвращался после заката и в сумерках из-за темноты наружу их не выносил - керосиновая лампа, будто свечи в храме, горела желтым бегающим светом, и я так, не выходя из землянки, смотрел один холст за другим. Без предубеждения пытался понять неизменность его попыток написать Христа на руках у матери Божией или с ней же, бегущего в Египет. Думал, что, может быть, хоть сейчас узнаю, почему в Медвежьем Мху, как и в Москве, Сережа рисовал Христа только ребенком. Нельзя сказать, чтобы я далеко продвинулся, однако заметил, что в ликах, писанных уже здесь, на острове, меньше мягкости, черты заострились, напряглись - все равно это были дети, каждый из образов Сына Божия был образом ребенка, но теперь мне казалось, что и то, что ждет Христа впереди, в них тоже можно различить.
К соседней стене были прислонены северные пейзажи, хотя младенцы изредка попадались и тут. Почти три дюжины больших писанных маслом и темперой полотен, наброски к которым делались, наверное, еще в экспедициях. Полярные красоты на них были редкостью, в основном Сережа писал окраины убогих северных городов. Подступающее прямо к бараку ягелевое болото, угол которого приспособлен под свалку. Другое болото, вдоль и поперек перепаханное колесами грузовиков. Борозды глубокие, дерн содран до основания и лишь кое-где прикрыт обломками досок, старыми покрышками, бетонными блоками с завитками ржавой арматуры. Между двумя сараями утоп трактор, его выхлопная труба высунута, как перископ подводной лодки. Хилый ельник на переднем плане и пара чумов сбоку, рядом с мелкой протокой. Какой-то грязный поселок. Во дворе возле песочницы стая бродячих собак. Мимо идет женщина с авоськой. Из дыр, как из клумбы, торчат бутылка молока, бутылка спирта и банка маринованных огурцов. Перед входом в горбольницу на стерильно-белом снегу в ряд стоят койки с пациентами. Лица умиротворены и спокойны.
Как и Сережа, я неплохо знал трущобные районы Тикси, Нарьян-Мара, Дудинки и Салехарда. В подобных балках и бараках, сараюшках и вагончиках ютилось немало энцев и нганасан, селькупов, ненцев, эвенов, долган. Оставшись без оленей, они кормились вперемежку рыбой и нищенством; и для того, и для другого близость реки, порта была вещью самой полезной.