Поздно вечером, у горящей лучины сидело все семейство будника, исключая главного члена. Старик Бартош еще не возвращался из леса.
Вдова Саломея, жена покойного брата Бартоша, которую обыкновенно называли пани Павлова, сын Бартоша — Матвей и дочь Юлия, беспрестанно посматривали на дверь, ожидая прихода отца. Темный и ненастный вечер шумел в лесу; но голос этот казался глухим молчанием для привычного уха.
В печке варилось что-то в горшках, на которые иногда равнодушно посматривала Павлова. Это была женщина лет пятидесяти с небольшим, с заурядными чертами лица, цвета желтовато-темного, сродного будникам, с лицом, изрытым морщинами. Одета она была в толстой, серой сорочке, в изорванной исподнице; голова повязана старым, грязным, холстяным платком.
В угасших глазах, на побелевших устах ясно выражались следы нужды, унижения, страдания. Страдание, которое возвышает, облагораживает душу сильную, убивает и уничтожает слабую.
Смотря на старуху, казалось, что она не дрогнула бы ни перед каким средством, лишь бы улучшить свое положение; и если и были когда в ней добрые чувства, то они угасли под тяжестью ежедневных огорчений, грустных, безнадежных.
С поджатыми ногами, подперев рукой подбородок, сидела она, глубоко задумавшись, устремив неподвижный взор на стену, а из-под платка вырывалась пряди нечесаных волос неопределенного цвета.
Близ нее, на припечке, пряла Юлия — дочь Бартоша.
Дивным явлением была эта девушка в хате убогого будника.
Белая, стройная, с черными, как вороново крыло, волосами, с черными глазами, сиявшими из-под длинных ресниц, она была на переходе из детского возраста в юношеский.
Под толстой, но чистой сорочкой, только что начинали развиваться девические формы. В каждом взоре, в каждом движении уст проявлялись страсти. Бедный наряд, однако же, был надет не без кокетства — видно было желание украсить себя: гладко причесанные, пышные волосы прикрыла она голубым платочком, концы которого были кокетливо распущены; на шее немножко монет и желтый крестик выглядывал из воротничка сорочки.
Юлия пряла, не думая ни о веретене, ни о кудели, со взором блуждающим, полным глубокой задумчивости. Видно было, что мысли ее и надежды улетели куда-то далеко за хату и леса.
Вблизи от нее, на опрокинутом ведре, сидел Матвей, настоящий будник, с чертами лица без выражения, которых нужда лишила жизни, краски, молодости. Косматые волосы спустились ему на серые, бессмысленные глаза; в чертах ничего благородного и никакого, даже далекого сходства, с сестрою. На рано состарившемся лице его не осталось даже следа румянца, и он казался гораздо старше, чем был на самом деле. В это время он плел лапти, а у ног его лежал верный приятель дома, старый Бурко, с облезлой шерстью, острыми ушами и ввалившимися боками.
Тишина прерывалась только треском лучины да клубами дыма, который уносился вверх. Наконец, Павлова, вздохнув и почесав голову, сказала острым, неприятным голосом:
— Отчего это Бартош до сих пор не возвращается?
— Га? — спросил глупо Матвей, оставляя работу.
— Странно, что нет Бартоша!
— Что за странно? Должно быть заблудился; ночь такая темная, что и Бурко не попал бы домой.
— Да где же бы он мог заблудиться?
— А почему же и нет?
— Но ведь он знает лес, как свой карман.
— Ба! Всяк из нас его знает, но каждому случается заблудиться, если захочет нечистый.
— Не толковал бы пустяков, Матвей, — перебила Павлова.
Матвей пожал плечами, потряс головой, взглянув на сестру, которая очнувшись от разговора, начинала прясть снова, и опять принялся за лапти.
— А мне бы уже хотелось поужинать, — сказал он через несколько минут Павловой. — Будете ли ожидать отца?
— Кажется и спрашивать не о чем.
Матвей встал, потянулся, пошел к двери напиться воды, бросился на лавку со вздохом, но полежав, захрапел через минуту. Павлова, увидев, что он спит, обратилась к Юльке.
— Грустно! — сказала она ей. — Спой что-нибудь. Ветер раз гуливается, а в лесу так глухо… Этот болван спит… Дрожь пробегает по телу. И под этакую ночь вспоминает еще о нечистом!
— Нет что-то охоты петь…
— Как? В твои лета? Боже мой! Когда я была в твоем возрасте, то покойная мать моя, — царство ей небесное, — закрыть рта мне не была в состоянии.
— Должно быть вы жили лучше, оттого и было веселее.
— Разумеется. Но для всех лучше были прежние времена. В лесах раздавался шум работы: всюду народ, топоры стучат, в печах трещит, капает смола, мазуры поют песни… Здесь лежат золотистые бревна, там клепки, сложенные кострами, здесь ставят в кучи лучину, там свозят березовую кору, дальше жгут золу, а там кипит поташ. А надо знать, что покойник Павел мастерски делал поташ — равного ему не было: за десять, за двадцать миль его приглашали. У него всегда зола выходила лучше, чем у других. Нечего говорить, был достаток, шевелилась копейка, было все, чего душе угодно. Ах, если бы не несчастье!
— Несчастье?