Читаем Будни и праздники полностью

В этой неразберихе, толчее и гвалте чувствовалось явное легкомыслие и беспечность. Большинство пассажиров ехало в провинцию по своим делам, и из их разговоров было ясно, что их интересуют только деньги, еда и питье, как будто этим исчерпывался весь смысл жизни.

Один из торговцев, молодой человек с белесыми бровями и мышиными глазками, представитель торгового общества, одного из тех, что расплодились в столице как грибы, рассуждал о ценах на мясо и сердито критиковал распоряжения комиссариата. Его товарищ делал наскоро какие-то подсчеты карандашиком на дне коробки от сигарет. Два пассажира в кепках, на которых Манев посматривал с подозрением, доказывали необходимость черного рынка, а какой-то щуплый человечек рассказывал соседу запутанную историю, случившуюся в его родном городе.

Манева удивляла беззаботность, с какой вокруг говорили о войне. Люди свыклись с ней до такой степени, что воспринимали ее с полным равнодушием. Война для них была чем-то будничным, как будто они родились и выросли при ней. Господин в очках хвалил немцев и откровен но радовался их успехам, а оба торговца — по всей видимости поставщики — предрекали ей скорый конец. Выходило, что никто из пассажиров не был так озабочен и расстроен, как сам Мане в. Напротив, война сделала этих людей наглыми, бессердечными и предприимчивыми. Манев дивился их глупой самоуверенности и с горечью думал, что они лишены воображения и поэтому не представляют себе размеров опасности, которая им угрожает.

«Как можно до такой степени ослепнуть? — спрашивал он себя, разглядывая господина в очках, очень самоуверенного и довольного всем на свете. — Уничтожаются целые города вместе с женщинами и детьми, чудовищные заблуждения воспринимаются как житейские истины, и это происходит ежедневно с помощью радио и печати… уже год, два, три… Значит, человек может привыкнуть ко всему, что отрицает его как человека… жить в самых отвратительных условиях, верить, что истребление детей — обычное дело во время войны, так же как и разрушение городов и сел бомбами. Значит, культура — это фикция, наивность…»

Пытаясь найти ответы на эти вопросы, Манев с удивлением обнаружил, что и в него проникло жестокое, эгоистичное чувство, такое же, какое он наблюдал в пассажирах. И он, так же как они, думал о том, как добыть пищу, как получше устроить свою жизнь, не интересуясь жизнью других. Он вспомнил физиономии, встречавшиеся ему в столице — в ресторанах, в кино и на улице, — знакомых, пожимавших плечами и равнодушно улыбавшихся, как только он заговаривал об этом безумии, с которым люди свыклись и против которого им и в голову не приходило восставать. Сопоставив все это со своими теперешними впечатлениями, Манев показался сам себе унизительно беспомощным и лишним.

Его охватила злость и на себя и на пассажиров, и вспомнился старый, знакомый вопрос, не раз приходивший ему в голову: не правы ли эти люди, живущие так, раз нельзя жить иначе, и не воспринимают ли они жизнь практичней, чем он? Они создавали предприятия, торговали, богатели, в то время как он учил их детей понимать Шекспира и наслаждаться поэзией Пушкина, убежденный в том, что его деятельность в тысячу раз полезней, лучше и выше того, что делают они. Они говорили о вещах, в которых он ничего не смыслил и которым почти не придавал значения, — о ценах, о рынках, о хозяйственных вопросах. Но теперь он понимал, что эти вещи важней, чем он думал, и что теперь они даже самые важные. От них в большой степени зависела не только его жизнь, но и его счастье, и счастье всех. И торговцы начали казаться ему не такими уж глупыми и стоящими не настолько уж ниже его, культурного, начитанного учителя, которому были доступны самые возвышенные мысли, рождаемые человеческим умом. Он удивился, что никогда не рассматривал жизнь с этой стороны, и ему показалось, что он жил наивно, воображая себя умным человеком. Вспомнив постоянные лишения, маленькое жалованье, оскорбительно ничтожное по сравнению с доходами этих людей, он озлобился еще больше.

В своем отчаянии и злобе он сказал себе, что сущность жизни, возможно, совсем не в той возвышенной и нравственной деятельности, которая до сих пор служила ему мерилом всех человеческих дел, ее сущность — грубая, жестокая биологическая сила.

Приняв этот взгляд за истинный, Манев впал в тревожное, угнетенное и подавленное состояние, в какое впадает человек, когда отречется от всей прожитой жизни и от своих взглядов как от ошибочных.

«Все произвольно, все возможно и все позволено, — думал он, щурясь, чтобы защититься от солнца, светившего прямо в окно. — Жизнь усложнена красивыми вымыслами, именуемыми «культура», «гуманность», «бог», «совесть», а на самом деле она всегда была грубой витальной силой, все равно — нравственной или безнравственной. Народы выдумали эти ложные солнца, когда на них напало благодушное настроение… Все идет от исконной жажды жить дольше и от страха перед смертью. Человечество создало литературу и искусства, чтобы «остановить ускользающее мгновение».

Перейти на страницу:

Похожие книги