Это мучительное чувство пробудилось в Томасе Будденброке в период глубокой его депрессии. Любекский старожил, он знал, как пошатнулся его престиж в связи с резким сокращением торговых оборотов его фирмы. И вот теперь — новая беда, эти частые посещения его жены молодым лейтенантом фон Трота, их тесная «музыкальная дружба». Что только не подумают, не могут не подумать почтенные горожане, сопоставляя его, постаревшего, обрюзгшего, с Гердой Будденброк, по-прежнему блиставшей своей холодной молодостью. Правда, он знал, что этот странный лейтенант не был «обольстителем женщин», по слухам, и вовсе не интересовался ими, всецело предавшись музыке. Но этого не знали они, другие, и сенатор невольно думал их мыслями, их грубо-прямолинейными представлениями, силясь оживить в себе «инстинкты своих предков: скептическое недоверие усидчивого и бережливого купца к легкомысленной, охочей до приключений, несолидной военной касте».
Некоторые детали главы, посвященной теме ревности, почти текстуально совпадают со сходными положениями в «Крейцеровой сонате»: к примеру, этот страх перед внезапно наступающей тишиной вслед за экстатическим неистовством звуков («Ни одна половица не скрипнет, никто даже стулом не двинет. Греховная, немая, сомнительная тишина!»); или смутное понимание маленьким Ганно отцовских мучений, а также эта полная невозможность объясниться с женой из боязни «сделать себя смешным и в ее глазах». Но вместе с тем все эти, казалось бы, столь очевидные заимствования вытекают из самой сути индивидуально-психологического конфликта Томаса Будденброка, его личной и социальной душевной драмы.
Испытывал ли ревность сенатор Будденброк? Он сомневался в этом. Если испытывал, то не по-позднышевски, не отдаваясь пусть сумасбродному и безобразному, но все же сильному чувству. Да и ревновал он не кого-то к кому-то, не к музыканту-офицеру, а к
Естественно, что именно теперь, в состоянии тяжкой депрессии, когда он сполна осознавал, что в битве «всех против всех» он потерпел поражение и что даже былые его успехи — «сенатор» и «дом» — были только лживыми символами мнимого счастья и расцвета, этот вконец затравленный человек нашел нежданное утешение в пессимистической метафизике Шопенгауэра. Весь мир «явлений» и «мнимо-отдельных существ», не сознающих своей нерасторжимой причастности к единой всемирной жизни, Шопенгауэром объявлялся преходящим и иллюзорным. Преодоление метафизической, первородной «воли к существованию», частица которой живет и действует в каждом живом существе, стремясь
Томасу Будденброку случайно попадает в руки «Мир как воля и представление». С биением в сердце он читает главу «О смерти» и тут же начинает думать в духе шопенгауэровского пессимизма, для которого смерть — редкий час счастливого озарения: «Где я буду, когда умру? По ведь это ясно как день, поразительно просто! Я буду во всех, кто когда-либо говорил, говорит или будет говорить «я»,