Раздались взрыв смеха и аплодисменты. В финансовом отношении Доде был самым преуспевающим из присутствующих. Гонкур прозвал его «Шейхом».
— Золя, подойдите сюда. У меня есть для вас кое-что интересное.
Это произнёс Тургенев.
— Вот как?
На лице Золя появилось сосредоточенное выражение, словно он хотел записать то, что будет сказано. Записи он делал повсюду и обо всём. Добивался приглашений на светские приёмы и становился в углу, явно набрасывая мысленно краткие заметки, что заставляло гостей оглядываться с шёпотом: «Золя берёт нас на карандаш».
— Слышали о «Вестнике Европы»?
— Должен признаться, нет.
На лице Золя появился лёгкий испуг. Здесь в его научном методе оказался пробел.
— Это петербургский журнал. Если хотите, могу добиться для вас там места литературного корреспондента.
— Господи, конечно, хочу — если будут платить.
Книги Золя наделали шума, но продавались плохо.
Ги обнаружил, что Алексис стоит рядом с ним. И спросил:
— Кто это там?
Он смотрел на стоявшего в другом конце комнаты красивого молодого человека с длинными белокурыми волосами и очень примечательным лицом, в котором было что-то и от обольстителя, и от Христа.
— Катюль Мендес[61], — ответил Алексис. — Я познакомлю вас, как только представится возможность.
— Чем он занимается?
— Пишет стихи. Катюль родом из Бордо. Женат на Жюдит Готье, дочери старика Теофиля. Редактирует журналы. Большой талант. Может подражать любому стилю — даже древним грекам. Гонкур говорит, что он сын дочери надзирателя из какой-то тюрьмы, где его отец сидел за политику.
— Думаешь, Гонкур это знает? — спросил Ги.
Алексис усмехнулся:
— Говорят, он ведёт дневник — мы все там фигурируем.
— Да, у него взгляд сплетника.
— И женский склад ума. Тебе он тоже протянул два пальца?
— А потом похлопал по руке.
— Если нанесёшь ему визит в Сарай — так он называет свой дом в Отейле, — то получишь три пальца, притом без похлопывания.
Они стали наблюдать, как Гонкур демонстрирует наигранное безразличие, снисходительно слушая Филиппа Бюрти[62], художника, выражавшего ему своё восхищение.
Табачный дым становился всё гуще. Голоса — всё громче. Алексис подвёл Катюля Мендеса туда, где стоял Ги.
— Алексис говорит, вы поэт, — сказал Мендес после того, как они были представлены друг другу.
— Да. Перепеваю всё, что читаю, — ответил Ги. Оба весело рассмеялись.
— Я открываю новый журнал, — сказал Мендес. — «Репюблик де летр». Только что нашёл соиздателя — замечательный человек. Пока что он публиковал только работы об акушерстве! Журнал будет парнасским. Может, пришлёте мне что-нибудь для него?
Польщённый Ги заколебался.
— Я это всерьёз, — сказал Мендес.
— Хорошо, — ответил Ги. — Только публикуйте это под псевдонимом, иначе Флобер выйдет из себя!
— Отлично. Новые имена — вот что нам нужно. Новые имена!
В одной стороне комнаты послышался нестройный хор голосов. Разговор шёл о политике. Тэна[63], историка, было еле слышно.
— Франция...
— А что скажете об атаке кирасиров под Рейсхоффеном? Чистейший героизм.
— Рес-пуб-лика!
— Францию невозможно проучить. — Застенчивое лицо Тэна раскраснелось. — Седан, разгром, капитуляция Базена — это всё победы! Чему бы Франция ни подвергалась, она не только выносит из этого урок — она превращает это в триумф!
Раздался громкий взрыв негодования.
— Золотой век человечества начался в тысяча семьсот восьмидесятом году и окончился в тысяча восемьсот семидесятом!
— Доде, — послышался голос Тургенева. — Вы серьёзно насчёт этого обеденного клуба «Освистанных»?
— Вполне, — откликнулся Доде. — В кафе «Риш». Но он только для тех, чьи пьесы освистывались до полного прекращения спектакля — чему подверглись Гонкур, Золя, Флобер и я.
— Клянусь, со мной произошло то же самое.
— Где?
— В Киеве. Там ставили мою трагедию в шести актах. Зрители даже забрасывали сцену репой.
Дым густел. Голоса становились громче. Послышался бой часов. Флобер ожесточённо спорил с Золя.
— Репутации — чушь. Научный метод — тем более. Натурализм и подавно! — гремел он.
— Флобер, но как писатель ты должен...
— Оставь свои титулы! Я буржуа, который, живя в провинции, занимается литературой. И ничего не прошу у людей — ни внимания, ни почёта, ни даже уважения. Они обходятся без меня. И пусть не суются ко мне — вот и всё, чего я от них хочу!
— Но это значит закрывать глаза на социальные условия, — повысил голос Золя.
— Социальные условия — чушь! Плевать на них! — Флобер замахал руками. — Они не имеют никакого отношения к искусству, к литературе!
— У тебя ничего не выйдет. Нельзя отвергать натурализм.
— И что это за слово — «натурализм»? Ярлыки, ярлыки! Оно такое же идиотское, как «реализм» Шанфлёри[64], но то по крайней мере появилось раньше!
— Флобер, но ты ведь сам начал этот процесс. Ты уничтожил последних романтиков. «Госпожа Бовари» — шедевр натурализма, и я отдаю ему должное.
— Ерунда! — выкрикнул Флобер. Ги не сводил глаз с его раскрасневшегося лица. — Ерунда!
Казалось, у Флобера могут лопнуть кровеносные сосуды. Его викинговские усы тряслись. Своим рёвом он перекрывал шум голосов.
— Это всё чушь, дорогой мой!