Я начинаю потихоньку отматывать назад все, что ты рассказала. С самого первого письма. Мне потребуется время, чтобы осмыслить всю эту историю. Видишь ли, я читал тебя слишком быстро, слишком лихорадочно и скрытно. Боюсь, что слишком многое упустил по пути. Думаю о твоих недвусмысленных намеках, которые даже не замечал по вине столь присущей мне черствости, торопливости и равнодушия. О том, например, что «реальность» просочилась в каждую твою клетку и у тебя почти не осталось возможности укрыться от нее даже в своих грезах, даже в сновидениях —
Ни грез, ни сновидений. Если ты и позволяла себе забыться, то лишь в искусстве – в рисовании, пении, музыке, само собой. Но и тогда «реальность» не замедляла явиться, протыкая тебя насквозь. Словно раба при попытке бегства (с украденным огнем в руках?). Так что же тебе осталось, скажи мне, где ты обрела убежище?
Яир.
А он уже сосчитал до трех?
Чизкейк с изюмом на каждый счет «два», массаж спины – на «три»?
(Когда ты вновь и вновь лижешь ему запястье, пока он не успокоится – как ты узнала, что это его успокаивает? Такие вещи тоже открывают естественным путем?)
Привет твоей мрачной троице лабрадоров. Привет пальме. Жасмину. Бугенвиллее. Большому кипарису, к которому прислоняет свой велосипед Амос, твой муж. Привет всем именам собственным.
1.8
Собственно, я встречал Йохая. Теперь припоминаю. Это было примерно год назад, я поехал с Идо и его детским садом на экскурсию в кибуц Цоба. Когда мы в курятнике проходили между рядами, курица как раз снесла яйцо без скорлупы, и одна работница – не знаю почему – взяла и положила его в мою руку. Почему-то именно в мою.
Не знаю, держала ли ты когда-либо в руках такое голое яйцо. Оно было еще горячим, мягким, и под покрывающей его пленочкой шло оживленное движение. Я не смел пошевелиться. Стоял, вытянув руку, и чувствовал, будто некая тайна жизни скрыта в моей полусжатой ладони. И не догадывался, что это – намек на Йохая. Меня постоянно что-то снедает изнутри. Я не написал тебе о том, что испытал, когда на прошлой неделе до меня вдруг дошел подлинный смысл твоего письма – того, в котором ты впервые описала свой неугомонный, переполненный дом. Дом, который сейчас в один миг перечеркнула.
Хоть я и не храню писем, но тот дом отлично помню. Не поверишь, как часто я видел тебя в нем, ходил по нему вместе с тобой. Для меня это были не просто слова (мне вдруг показалось, что чего-то важного ты не поняла) – почти у каждого из твоих слов было тело, цвет, запах и звук. Я очень серьезно отношусь к твоим словам – может, ты думала, что для меня это просто забава? Игра в шарады?
Но ведь это и правда непростая штука – когда со стены возле библиотеки вдруг исчезает рисунок женщины с коровой кисти Авраама Офека. Ведь с той самой минуты, как ты о нем рассказала, он проник в мою жизнь (да, именно это я имею в виду). Я отыскал его в книге и окунулся в него с головой, растворился в нем целиком и полностью – и не сдавался, пока не понял, из-за чего ты повесила его напротив «Печали» Джозефа Хирша. Я не большой знаток живописи, но эти две эти работы явно перекликаются между собой. И, кажется, я начал улавливать обрывки их разговора – а сейчас они обе вдруг исчезли. Исчезло и маленькое красное кольцо Кандинского, и «Открытое окно» Матисса, которым ты так восхищалась, и, как я догадываюсь, фотографии в коридоре – ведь они тоже покрыты хрупким стеклом, – лицо Вирджинии Вулф[20], например. А что стало с дворником Стиглица, с тем, что подметает улицу под дождем (его я тоже нашел недавно в каталоге парижской выставки), или с фотографией половины бороды Мана Рэя… Все это тебе привиделось? И пианино, на котором ты играешь каждый вечер, тоже?
По крайней мере, в кухне ты оставила разрисованную плитку.
Послушай, может, в твоих глазах я выгляжу нелепо – это ты живешь в суровой безводной пустыне твоего дома, а я жалуюсь, что ты забрала у меня слова, которыми прежде одарила. В конечном счете, это всего лишь слова, а я вымогаю их, как попрошайка.
Но есть тут одно обстоятельство.