Она клала ладонь, осматривала придирчиво. Иногда замечала новые ростки, иногда аккуратно испытывала их кончиками пальцев. Вот этот – крепенький, мощный. Хорошо. Ида разделяла розетки, присыпала места срезов активированным углем либо протирала перекисью водорода. Свежий срез нельзя помещать в сырую землю: пойдет гниль. А розетки не любят, когда на них льют сверху: вода застоится у основания, и – опять гниль. Ида брала ватные диски, смачивала в плошке и протирала листья, напоминающие тесак формой и твердостью, один за одним. Ласково и осторожно, чтоб не осталось следов.
– Девушка, скажите нам, пожалуйста, как вот это называется?
Ида не смотрит. Не поворачивает головы.
– Девушка?
Везде есть таблички. У каждого растения, либо воткнуты рядом в грунт, либо аккуратно привязаны к стволу. Ида знает, потому что это ее работа, – она следит и за табличками тоже и предупреждает Валентина Петровича, когда какие-то начинают плохо читаться от сырости. Или когда их воруют, и такое бывало.
– Девушка!
Маловероятно, что таблички нет, держит в уме Ида. Листья вокруг начинают звучать громче. Шелестеть они не могут: в оранжерее нет ветра. Но Ида всегда слышит издаваемый ими шепот, звук слабого шевеления жизни. Зеленый по краям и коричневый внутри, он обволакивает стеклянный свод, стелется по нему и поднимается, сгущается над головой.
Угроза?
Она чувствует чье-то прикосновение.
Ида отдергивается – резко, неуклюже и так далеко, что ее тело задевает гигантский каучуконос. Торопливо поворачивается. Глаза широко распахнуты. В пальцах стиснута пипетка с фунгицидом.
Листья каучуконоса медленно колышутся, роняя на голую шею Иды теплую вязкую каплю.
Женщина, которая прихватила ее за локоть, – пожилая, кокетливо накрашенная. Рядом ребенок лет примерно… Ида не знает. Ребенок. Она может определить только, что мальчик. Ребенку не стоится: он суется то туда, то сюда, как маленький грызун. Стареющая женщина на мгновение сбивается с мысли – она не ждала, что Ида так вскинется, – но тут же продолжает о своем, потому что всех их интересует, в конечном счете, только их
– Вот, значит, мы хотели спросить у вас…
Листья звучат темно и тревожно, волнуются.
В этот миг Ида замечает, чтó делает ребенок.
Угроза. Угроза.
Там, где обычным людям достаточно одного шага, Иде приходится делать два своих, дергано-ковыляющих. Она настигает ребенка и хватает за руку. Тот вскрикивает, но пока бесстрашно – он не привык бояться, их же сейчас не бьют и не обижают вообще. Идины пальцы сжимаются на тонком запястье, она рвет и тащит мальчика в сторону, и он верещит снова, вот теперь испуганно.
Пожилая накрашенная женщина тоже голосит, сыплет словами, одновременно утешает ребенка и сулит страшные кары Иде. Ида не обращает внимания. Она оглядывает то место, где маленький грызун просунул пальцы в щель в коре, проковырялся до самой древесины, а потом потянул, и теперь целый лоскут свисает с бурого ствола, точно надорванная и наполовину снятая кожа, и при одном взгляде на это внутри Иды становится больно.
Все живое реагирует на угрозу. Всегда. Листья, стебли, корни, и побеги, и семена, и цветки – еще не совсем успокоились. Эхо тревожных волн прокатывается по оранжерее афтершоками, и Ида чутко прислушивается к ним, но – нет, больше ничего страшного. Она бы почувствовала. Она не слышит гневных восклицаний женщины, стоящей в трех шагах, но это услышала бы.
Ида принимается за дело. Через несколько минут дерево подлечено.
Затем она сидит в углу, сортируя семена, до тех пор, пока из-за широких опахал хавеи, немного похожих на страусиные крылья, не выныривает по ее душу Валентин Петрович:
– Идочка, ну что же ты…
Привычным движением директор отирает лоб сложенным во много раз платком. Валентин Петрович довольно упитан и в возрасте, и сердце у него нездоровое. Долго находиться в оранжерее, теплой и влажной, ему тяжело; тем не менее в целом он хорошо к ней относится.
Леночка – та вот курила без продыху. И оранжерею не любила.
– Жуткая баба, – вздыхает Валентин Петрович. – Насилу отвязался. И что ты думаешь, настрочит ведь отзывов, как пить дать.
Ида зажимает двумя пальцами и подносит к глазам семечко, вызвавшее у нее подозрения. Всем корпусом поворачивается к свету. Семечко умерло – она чувствует это кончиками пальцев, чувствует внутри. Крошечная сердцевинка иссохла и уже никогда не проклюнется ростком. Ида роняет семечко в ведро с растительным мусором.
– Да, детишки, – продолжает директор, не дожидаясь ее реакции. – Воспитание сегодня, я тебе скажу… Когда мы росли, нас наказывали. Как иначе учить-то? Сделал что-то так – похвалили, сделал не так – поругали. А сейчас… Знаешь, как сейчас с ними принято?
Из сорока шести семечек негодными оказываются два. Не так плохо. Ида перебирала их осенью и уже тогда оставила только те, в которых чувствовала жизнь. Странно, что потом, зимой, некоторые все равно гибнут. Она надеется, что это не из-за нее. Не из-за того, что она что-то сделала не так.