Но и у нас в доме меня никто не ждал. Чашкины спали. Я прошел в задний двор за двухэтажный флигель. Наши дровяные сараи утыкались в глухую торцовую стену пошивочной мастерской. С третьего класса я имел в этой стене тайник. Мне не нужен был фонарь, на ощупь я отыскал “свой” кирпич, вынул его, просунул в тайник руку. Стартовый пистолет в кухонной тряпке пребывал на месте. Рядом с ним я поместил теперь две солонки и трубочку с лентой, завернутые в типографскую полосу. Я и дома не стал исследовать солонки. Дока-читатель или просто сообразительный человек может предположить, что автор здесь лукавит, не позволяя своему персонажу, то есть самому себе, сразу же совершить открытия, какие повлияли бы на ход событий или хотя бы намекнули на какой-нибудь секрет. Вот когда автору понадобится, он секреты и предъявит. А потому сообщу тотчас же, что и позже при внимательном осмотре солонок ничего особенного ни в них, ни на них не обнаружилось. Тогда же исследования их я избегал, по дурости и по наивности полагая, что мне теперь выгоднее знать поменьше, а секреты в солонках, прихваченных в комнате отдыха К. В., мне несомненно мерещились. Я заложил тайник кирпичом и побрел на Рижский вокзал.
Мне не хотелось, чтобы меня увели в наручниках (в наручниках! с чего мне пришли в голову наручники?) из отчего дома (не важно – из квартиры или из дровяного сарая). Но Рижский вокзал оказался каким-то сиротским, скучным. Ночью поезда на его перрон не прибывали, газетный киоск не работал, съестным и питьем уже не торговали, и мне надоело сидеть в здешнем зале ожидания. На мокрой площади толпились такси, и я за два рубля отправился на Каланчевку. Ночевал я на трех вокзалах. То есть “ночевал” слово здесь не слишком точное. Ночевка предполагает сон, а спать мне не удавалось. Придремывал порой минут на пятнадцать, не более. Сначала устроился на скамье Ярославского вокзала, потом перешел встречать экспресс из Хельсинки на Ленинградский, а с половины четвертого местом моего обитания стал вокзал Казанский. Сейчас мне легко и даже смешно вспоминать о той ночи, да уже и утром, заявившись в Солодовников переулок (побриться) и не обнаружив у себя на квартире засады, а во дворе – казенного автомобиля, я отчитал себя за ночную дурь. А ведь часами раньше серьезнейшим образом убеждал себя в том, что ближайшие ночи разумнее всего проводить на вокзалах. До возвращения Ивана Григорьевича Корабельникова. Но при чем тут возвращение Корабельникова? Для меня-то при чем? Для Валерии Борисовны и Юлии – да, действительно, оно было важным. А мне-то что ждать прилета Ивана Григорьевича? И все же, сам себе удивляясь, я отложил объявленное мной уничтожение бумажек Юлии. На всякий случай. Именно до появления в Москве Ивана Григорьевича. Такой вот стал суеверный. Впрочем, суеверным я был всегда. И даже имел самостоятельную систему суеверий, но это уже мое дело…
И вот, вернувшись утром в Солодовников переулок с вокзалов, где я наблюдал движение толп, сотен прибывающих и отбывающих людей, мне совершенно чужих и для кого я был чужим и никем, я понял, как мелки и скорее всего смешны мои страхи и вздрагивания (не идут ли за мной? Я еще и воротник куртки поднимал, и не ношенную с апреля кепку натягивал на лоб, и за спинкой скамьи готов был утонуть в невидимости) в сравнении с заботами странников, гонимых судьбами по российским просторам. И ощутил еще болезненнее прогорклое чувство одиночества. И что хуже всего – полнейшее безразличие ко всему и ко всем. И к себе – в первую очередь. “А пошло все на… А пошли вы все на…!” Я пытался примирить себя с безразличием, разъясняя самому себе, что оно способно обеспечить мне освобождение от оков или вериг. Все в мире было гнусно перекошено, несправедливо, в лучшем случае – сумасбродно подчинялось каким-то бессмысленным для меня и бессовестным играм, делавшим и любовь призрачно-обманной, я теперь не хотел иметь ни перед чем, перед государством в частности, и ни перед кем никаких обязательств (исключение – мои старики), не желал иметь никаких привязанностей, а стало быть, мог освободиться от любых зависимостей, несвобод и страха. Для меня, с прежними моими ценностями, это был – бунт, пусть и тихий, пусть – не вслух, а про себя, и все же бунт, меня допекли. Пусть меня арестовывают, на дыбу подтягивают, расстреливают, в психический дом волокут (этого как раз хотелось меньше всего), мне на все наплевать и пошли бы все подальше! Я вроде бы успокоился, но скорее – будто бы погас и никакой радости от своего спокойствия и безразличия не испытывал.