Нина Соловьяненко, редактор школьного отдела, дама, обычно относившаяся ко мне скорее с пониманием, нежели с усмешкой, выглядела расстроенной, а меня, теперь, как будто бы в чем-то и подозревала. Анкудина в их отделе бывала (дважды публиковалась), и Нине Тарасовне что-то было известно, по-видимому смутно, о наших с Анкудиной отношениях. Анкудину, как мыслящую личность, привел Миханчишин, а позже они вдвоем пригласили в редакцию учительниц со Сретенки, Якимову и Гринберг. С этих учительниц все сегодня и началось. Вернее, с их учеников. Слухи о деянии школьников – восьмых и девятых классов – уже, с вариациями, шелестели в редакции. А через неделю знание о них было и определенно-достоверное. Ученики эти ни в каких сборищах взрослых, чтениях или дискуссиях, не участвовали. Для них достаточными были доверительные общения с Зоей Анатольевной Якимовой, классной руководительницей и историчкой, и с Кларой Самойловной Гринберг, литераторшей. Эти умники, ученички, якобы обеспокоенные забвением Двадцатого съезда (от секретаря горкома комсомола услышали: “Сотрем память о пятьдесят шестом годе!”), новыми обласкиваниями Иосифа Виссарионовича и грядущим восстановлением сталинских нравов, напекли тексты листовок с обращением к взрослым дядям и тетям (с учительницами не советовались), перепечатали их и, будто герои Фадеева, ночью, под носом у властей (если опять вспомнить Фадеева, то получается – вражеских) наклеили их на стены и столбы метрах в двухстах севернее своей школы, а именно на улице Дзержинского, то бишь Лубянке. Для выяснения авторства листовок больших усердий не потребовалось. Следом, видимо, были отправлены исполнители к Якимовой и Гринберг. А может, и еще к кому-то из педагогов. Их препроводили и доставили. Тогда, можно предположить, и возникли Миханчишин с Анкудиной и скорее всего – не одни они. Наверняка эти фамилии были известны знатокам давно. А вот листовочки-то эти ребячьи на Лубянке установили терпению предел. Забрали ли самих ребят – толком не знали. Одни говорили: да, забрали, другие утверждали, что школьников лишь вызывали на допросы. Юлькину фамилию не называли ни разу. Да и что она могла натворить опасно-государственного? И все же на меня смотрели с сочувствием, а барышни из нежных охали: “Какая жуть!.. Это же – тридцать седьмой… Неужели начинается?” Вспоминали и какую-то ленинградскую историю с обильными арестами…
Вчера я тоже пребывал в беспокойстве (“Как бы чего не случилось с Юлькой…”), в особенности после коньячного сидения с Глебом Аскольдовичем. Но это было беспокойство разлуки (всего-то на полдня). И беспокойство эгоиста. То есть, можно сказать, – беспокойство сладкое. Любовь – это страх. Не я придумал, прочитал у Бунина, по-моему в “Жизни Арсеньева”. Но полагаю, что и до Ивана Алексеевича люди это знали. Меня же привел к знанию опыт моей натуры. Вернее, для меня любовь – это и страх. Страх потерять близкого человека. И чтоб беда с ним не произошла. Таких людей у меня мало. Мать с отцом. В детстве была и сестра, но она убыла от меня в далекое… Теперь к матери с отцом прибавилась Юлия Ивановна Цыганкова. Она даже стала для меня первой среди близких. Вчера мое беспокойство о ней было смутно-забавным. Я все же знал, что вечером опять окажусь в одном теле с Юлией. Сегодня же причины для беспокойства были определенные и зловещие.
Опять никто не подходил к телефону ни в нашей временной квартире, ни в высотном доме. Лишь в шестом часу я дозвонился до Валерии Борисовны и спросил, нет ли у нее Юлии, “А чего ты такой взволнованный? – услышал я от Валерии Борисовны. – Вчера загулял, а сегодня затеваешь розыски. Нет ее, нет”. Сведения о загулявшем Валерия Борисовна могла получить из утреннего разговора. Впрочем, похоже, ее доченька накануне тоже не проявляла благонравия. “Валерия Борисовна, – начал я осторожно, будто обязан был соблюдать себя конспиратором, – как бы вам сказать… У нас здесь ходят неприятные слухи… Может, и не имеющие оснований… Малоизвестные, к счастью, вам Анкудина и Михальчишин… будто бы они (слово “арестованы” я произнести не смог)… будто бы их задержали… Из-за каких-то, наверное, недоразумений…” Я замолчал. И Валерия Борисовна долго молчала. “Юлечка, – начала шептать Валерия Борисовна, потом ее интонации стали уверенными. – Ну, наша Юлечка ничего такого вытворить не могла бы, она девочка благоразумная…” – “Это вы мне говорите? – спросил я. – Когда вы с ней общались? Только утром?” – “Нет, она звонила мне час назад. Не из дома вашего, нет… Она на лету… У нее много сегодня дел в городе… Ну ты ведь знаешь о ее делах…” – “Знаю, – буркнул я. – Но если она позвонит, попросите ее от моего имени быть и нынче такой же благоразумной, как всегда”.