— Кто говорит… Дай Господи и мне умереть за правду, лишь только бы смерть-то моя пошла впрок; а коли я умру только для того, чтоб убавилось число верных слуг царских, которых и без того немного остается, так что в этом толку? Князья Долгорукие, Ромода-новские, боярин Матвеев попытались стать грудью против крамольников — что же вышло?.. Они погибли, а мятежники унялись ли злодействовать?.. Нет, они еще больше ожесточились. Когда дикий зверь сорвется с цепи, да отведает крови человеческой, так не присмиреет а сделается еще злее.
— Так что же, боярин, неужели давать волю этому зверю?..
— Коли сила есть, так не давай; а коли тебе одолеть его нельзя, так не лучше ли до поры до времени прикармливать его, да втихомолку обкладывать тенетами, чем дразнить и гибнуть понапрасну?.. Эх, Дмитрий Афанасьевич! и я был молод, как ты, и у меня также кровь кипела в жилах — да уходился! Не даром говорят: «Век пережить, не поле перейти», чего не увидишь, чего не натерпишься!.. А горя-то, горя!.. — промолвил боярин, и на глазах его навернулись слезы. — Да, Дмитрий Афанасьевич, — продолжал он, — и тебе грустно жить в одиночестве, но ты еще молод: Бог даст, у тебя будет своя семья, добрая жена, милые дети; а каково быть круглым сиротой тому, кто смотрит уж в могилу?.. Как подумаешь: умереть на руках челядинцев, не оставить после себя ни роду, ни племени… Да что говорить об этом! Коли Господь послал крест, так неси его без ропота и покоряйся… Поговорим-ка лучше о другом. Тебе, Дмитрий Афанасьевич, нельзя в Москве оставаться, и чем скорее ты отсюда уедешь, тем лучше. Я на будущей неделе хочу отправиться в мою Брянскую вотчину, так возьму тебя с собой, а теперь поезж-ай в мою подмосковную; она на Серпуховской дороге и только в пяти верстах от Коломенского, да зато в стороне, кругом лесная дача, проезжей большой дороги нет, так ты, покамест, можешь там жить без всякого опасения. Только смотри — в Коломенское ни ногой! Туда часто изволит наезжать государь Петр Алексеевич, так иногда бывает очень людно. Неравно еще с кем ни есть повстречаешься, а на первых порах не худо бы, чтоб твои сослуживцы вовсе о тебе забыли: пусть себе думают, что ты без вести пропал. Может статься, денька через четыре я с тобой увижусь, а теперь прощай, любезный!.. Мешкать нечего. С тобой поедет твой слуга и один из моих домашних. Ну, с Богом, Дмитрий Афанасьевич, — отправляйся.
Когда Левшин откланялся боярину и вышел на двор, то увидел, что все уже готово к его отъезду: у ворот дожидался боярский вершник, а у крыльца стоял Фера-понт, держа под уздцы двух оседланных коней. В одном из них Левшин узнал своего аргамака. Колобов был тут же. Он смотрел с немым восторгом на Султана. Этот гордый персидский конь, почуя своего седока, заходил ходуном, заплясал и начал грызть свои, покрытые пеной, удила.
— Ну, Дмитрий Афанасьевич, — сказал Колобов, — Достался тебе конь! Я еще его под седлом-то не видел.
Вот уж подлинно всем взял!.. Огонь, а не лошадь!.. Жилки все играют!.. Хорош и тот, которого ты мне пожаловал, а все не то… Ну, прощай, друг сердечный!.. Когда-то приведет Господь опять увидеться?
— И, батюшка!.. — сказал Ферапонт, подводя к Лев-шину Султана, — гора с горой не сойдется, а человеку с человеком как не сойтись!
— Боярин не сказал мне, куда тебя отправляет, — продолжал Колобов, — а намекнул только, что вряд ли ты скоро в Москву вернешься. Ну да Бог милостив, увидимся когда-нибудь.
Левшин обнял Колобова, вскочил на коня и через несколько минут доехал до земляного вала, то есть нынешней Садовой улицы. Выехав Калужскими воротами за город, он, по старинному обычаю, снял шапку и помолился на соборы. Ферапонт последовал его примеру, перекрестился и сказал: «Прощай, матушка Москва белокаменная! Не долго мы в тебе погостили! Слава тебе Господи, что я в Кремле побывал, а то бы не удалось и угодникам поклониться!» Оставя по правой руке Калужскую дорогу, Левшин пустился по Серпуховской. Он не говорил ни слова, но душа его была преисполнена грусти. Два дня тому назад он спешил возвратиться в свой родимый город, а теперь бежит из него, как изгнанник. Он был в Москве и не успел даже сходить на могилу отца своего и матери. Привязанность к родимой стороне всегда становится сильнее, когда мы переживаем о всех близких нашему сердцу; нам кажется, что мы еще не вовсе осиротели, если живем там, где покоятся кости наших кровных и родных, где мы родились, где встречаем тех, с которыми свыклись еще в ребячестве: где все напоминает нам о прежней семейной жизни, о детских наших радостях… Покинуть это место, быть может навсегда расстаться со своей родимой стороною — о, конечно, это второе сиротство, едва ли легче первого!
Солнце было уже довольно высоко, когда наши путешественники, отъехав верст семь от Москвы, стали спускаться с крутой горы. Левшин продолжал ехать молча, но спутники его давно разговаривали меж собою. Боярский челядинец, пожилой человек лет пятидесяти, узнав, что Ферапонт видел Москву только мимоездом, пустился в россказни.