— Спасибо, добрый молодец, спасибо… Только не все: надо поделиться. Вот вам полуполтинник, ребята! — продолжал поддьяк, обращаясь к ярыжникам. — Да вот еще два алтынника: купите винца и попотчуйте своих товарищей, чтоб им завидно не было. Ну, ступайте, ребята!.. А ты, молодец, хочешь присесть, так садись; а коли хочешь отдохнуть, так ложись, — вон там на лавке. Я и сам прилягу: глаза так и слипаются… Да ты что на окна-то посматриваешь? — промолвил поддьяк. — Нет, голубчик! Все с железными решетками; да и без них не пролезешь — узеньки! А из дверей не выпустят. Ложись-ка лучше, брат, да сосни.
Поддьяк положил себе под голову связанную кипу бумаг, протянулся на скамье, зевнул раза два и захрапел, как удавленный. Левшин прилег также на лавку, но только не для того, чтоб спать. Говорят, что сон утешитель несчастных; да их-то он редко и посещает. Эта лихорадка, томительная бессонница, почти всегда бывает неразлучной подругой душевной грусти и тоски. О себе Левшин не очень заботился: ему не трудно было отгадать, что князь Хованский вовсе не имеет желания погубить его и что все эти строгие речи и угрозы не значат ничего. Хованский не мог иначе говорить при стрельцах; и если б стал им явно противоречить, то, вероятно, они вышли бы изо всякого повиновения. Даже само обвинение, что будто бы Левшин участвовал в каком-то костромском заговоре и что его должно отправить худа для улики, доказывало, что князь Хованский хотел только под этим предлогом услать его подалее от Москвы. Одним словом, Левшин мог надеяться, что жизнь его теперь в безопасности; но зато для него исчезла вся надежда увидеть опять свою незнакомку. Он не знал, кто она, кто этот чудак, ее отец, который прячет от всех свою дочь, — живет в Зарядье на плохом подворье, как самый простой горожанин или какой-нибудь иногородный небогатый купец — и которого, однако ж, посещает старший воевода всего стрелецкого войска, властолюбивый и надменный князь Хованский. Почем знать, может быть, этот проезжий сегодня, завтра или через несколько дней уедет навсегда из Москвы?.. И вот чем кончились все надежды бедного юноши! Эта приволжская деревня, этот рай земной, эти вечерние прогулки с милым другом, — все эти радости, все это блаженство земное — обманчивый призрак, безумная мечта, необычайный минутный сон!
Чего не передумал, чего не перечувствовал Левшин в эти два часа, в продолжение которых толстый поддьяк пыхтел и храпел попеременно то басом, то дискантом. Наконец, этот страж, которого, впрочем, нельзя было назвать неусыпным, потянулся, зевнул и встал.
— Ну что, молодец, — спросил он, — вздремнул?
— Нет, — отвечал отрывисто Левшин. — Я не сплю после обеда.
— Не спишь? Нехорошо, любезный, нехорошо! Все православные должны спать после обеда; одни только еретики, — вот как был самозванец Гришка Отрепьев, — и в баню по субботам не ходят, и не отдыхают, поевши. Да ты, молодец, обедал ли сегодня?
— Нет, не обедал.
— Так что ж ты не скажешь, голубчик? Уж коли я взял тебя на руки, так ты мой гость.
Поддьяк подошел к столу, выдвинул ящик и вынул Деревянное блюдо, на котором лежало полпирога.
— На-ка, любезный, — сказал он, — покушай на здоровье. Знатный пирог, с кашей!
Вы уже знаете, любезные читатели, что Левшин вовсе не походил на этих героев любви и самоотвержения, которые умирают, произнося имя своей любезной и в продолжение нескольких томов питаются одной любовью и воздухом. Он не ел более суток и хотя чувствовал непреодолимое отвращение от своего собеседника, однако ж присел к его пирогу и утолил свой голод.
— Ну, теперь, молодец, — сказал поддьяк, — пе хочешь ли подкрепить себя травничком?
— Спасибо! Я вина не пью, — отвечал Левшин.
— И это напрасно, любезный!.. Вино веселит сердце человеческое, и одни поганые татары его не пьют, а ведь мы с тобой православные. Выкушай чарочку!
— Нет, право, не могу.
— Ну, как хочешь! — Поддьяк спрятал блюдо с остатками пирога, сел к столу и начал что-то писать, а Левшин прилег опять на лавку и предался своим грустным думам. Так прошло часа два или три. Вдруг в передней комнате послышались громкие голоса: «Ступай, ступай!» — кричал кто-то. «Ребята, помогите! Вишь, он в притолку упирается!»
— Что у вас там? — спросил поддьяк, вставая. Двери отворились, и вошел огнищанин, а за ним трое земских ярыжек, из которых один вел за ворот мужика, оборванного, замаранного грязью, с подбитыми глазами и окровавленным лицом.
— А! Это ты, Антошка Шелыган? — сказал поддьяк, обращаясь к земскому ярыжке, который тащил за собою мужика. — Кого ты это подтенетил?
— Да вот, батюшка Ануфрий Трифоныч, идем мы, я да Ивашка Кучумов, по Зарядью, глядим — лежит этот хмельной на улице на самой середине. Ну, долго ль до греха — место проезжее. Мы стали его подымать, а он учал драться, да еще вздумал народ скликать; кричит, что мы_ его обобрали.
— Ах, он мошенник!., пьяница этакий!
— Помилуй, батюшка! — промолвил мужик.
— Молчи! — закричал поддьяк. — Ты кто таков? Ко-лотырник какой-нибудь! Бездомный бродяга!..
— Нет, батюшка! я живу при месте, работником на подворье.