История, которую зритель мог увидеть со сцены, была историей любви Мастера и Маргариты. И — шире — любви Того, кого они оба силились, но не смогли разглядеть, потому что ослепли от боли, усталости, от гримас беспросветного времени… Того, кого они предали, отвернувшись от него, не веря в него, и который, несмотря ни на что, их спасает… В романе Его звали Иешуа. Во времена Булгакова о таком нельзя было не то, чтобы говорить — даже помыслить нельзя, но он написал об этом роман, написал, понимая, что это, в сущности, все равно, что выйти на площадь и заорать: «Вы с вашей революцией и новым порядком, — потому что жизнью это нельзя назвать, нелюди и скоты; мир, который вы силитесь утвердить, налажен не по Божьим законам: и только дьявол может этот мир рассудить, потому что это его территория!»
Да, Булгаков прямым текстом сказал, что мир, современный ему, — это мир дьявольский, и несчастные, обреченные на существование в нем, — люди больные, сломленные, с искаженным сознанием… Ему жалко их, как жалко себя. Но он осмелился, он поднялся над этим, утверждая свое право оставаться человеком, который живет по иному закону — Божьему… и за это он платит мукой быть непризнанным, изгнанным отовсюду и преждевременной смертью. Он остался вне времени, выпал из него и стал величайшим писателем времени, которое было его не достойно.
Слава и вечная память!
Несчастный, несчастный замученный… он так любил жизнь! Он любил её со всей жадностью живого, общительного и остроумного человека, любил во всех её проявлениях, как то: быть изящно одетым, вкусно поесть, выпить, покурить, побалагурить, посидеть в партере при бабочке, пройтись с дамой… ах, эти дамы, черт возьми, как они любили его! Да, и он их любил, чему подтверждением слова Таси — первой жены… рассерженные слова о том, что сам развлекался, заполночь по Москве гулял, а ей — не моги, её удел дома сидеть, ждать его… Тоже бедная, но это — от его жадности, от неуемной тяги к новым живым впечатлениям… Она не вписывалась в шумный, говорливый светящийся круг московских домов, где принимали его — она уже слишком устала от голода и скитаний… А он — нет! Он был очень вынослив, Булгаков. Но дьявольская машина, в конце концов, сломала и его.
Прощай, великий Мастер. И прости нас за то, что мы — в ином времени, мы везунчики, живущие уже после слома эпохи. А ломал её — ты.
Так, совсем расстроившись и упав духом, думал Микол, проводив своего внезапного гостя. Он снова, как тогда, летом, отправился в магазин и купил коньяку. Немного — одну бутылку. На большее денег не было. Склад аптекарский он уж больше не сторожил — сократили. И теперь нужно было срочно искать работу. Но Микол не в состоянии был что-либо предпринимать он страдал, не видя на столе знакомой папки с тесемками, замечая зияющее пятно там, где раньше лежала стопка листов бумаги с ровными полосками строк.
Глава 11
ТАМОЖЕННЫЙ МОСТ
Все-таки Микол пива взял дня через три после той сумасшедшей беготни по бульварам. Эти три дня он в берлоге своей отсиживался, плавал в тоске… Последние сто рублей проел, у соседки ещё сто занял на пиво. Да и кто не займет, когда в бездну заглянет?
Да, какая там бездна? — возмутитесь вы, добрый читатель. — Это Яуза бездна?! Канава грязная… Безделье и пьянство — вот что Микола замучило, а вовсе не тьма беспросветная!
Ну, это как поглядеть… Взять Микола — так он все по-своему чувствовал. Такое уж у него было свойство натуры: во внешнем усматривать знаки, намеки на нечто скрытое, важное. В самую суть, в корень хотел он глядеть, хоть корень этот и скрыт от нас, спрятан, и понять его нам не дано… Все, что с Миколом за последнее время творилось, ясно показывало путь ему перекрыт. Нет дороги! Ни вперед, ни назад. К прежней жизни с её суетой он не смог бы вернуться — от неё с души воротило, а настоящая жизнь, нанизанная на нитку спокойной работы, поманила и спряталась. Как рыба в воду из рук прыгнула жизнь у него — не давался роман, не шел! И дело не в том, что писать он не мог — мог: садился — и дело двигалось, ритм нарождался, подхватывал, вел и слово само приходило к нему… Беда в том, что тот тайный, неуловимый смысл, дух — душа романа, без которого вещь не станет живой, потерялся, исчез. И Микол, как не силился, не мог его ухватить.
Он знал одно: каким бы мрачным ни вышел роман, каким бы приговоренным герой, со страниц, — невидимый, необъяснимый, — должен пролиться свет. И свет этот — вот то единственное, что перельется читателю, тому, кто, усталый, замученный суетой, раскроет его… Потому что через день, через год читатель забудет и о чем в том романе шла речь, и как звали героя, и прочее всякое, не важное для него. А свет тот останется. И в этом — его, Миколова, радость, его победа!