Вот тут-то мы и нащупали главный рычаг, посредством которого наука оказывает давление на общество: она рождает восхищение и гордость за человека, именно в этом заключается едва ли не важнейшая ее социальная функция — в экзистенциальной защите, в преодолении ужаса ничтожности. Ибо потребность ощущать себя красивым и значительным, причастным к чему-то великому и бессмертному ничуть не менее важна, чем потребность в комфорте, который может быть отравлен единственной каплей страха. Силы хаоса, распада всегда останутся неизмеримо мощнее всей человеческой техники, и наука дарит тем, кто сумеет ею очароваться, самые, может быть, сильные грезы, позволяющие ощутить жизнь чем-то значительным и не заканчивающимся с нашим личным существованием. Эйнштейн однажды прямо сказал, что в гармоническом мире научных теорий ищет забвения жестокой и бессмысленной реальности.
Понимаете? Ищет не адаптации к реальности, а ее забвения. Для адаптации с лихвой достаточно открытий девятнадцатого века. Да и в семнадцатом люди как-то выживали. Я имею в виду семнадцатый век до нашей эры. Равно как и стосемидесятый. Ведь и тогда люди как-то адаптировались к реальности наравне с волками, ящерицами и амебами — и тем на выживание тоже хватало ума. К тому же причиной подавляющего большинства человеческих достижений было вовсе не стремление к улучшению жизни человечества, а желание кого-то превзойти, хотя бы самого себя.
При этом я совсем не уверен, что наши антинаучные предки наслаждались жизнью меньше нашего. Чтобы наслаждаться жизнью, нужен хороший аппетит, который невозможно сохранить, взирая без завораживающих иллюзий в поджидающую нас неотвратимую бездну. Однако, если долго и умело внушать человеку, что экономика первична, а все идеальные потребности не более чем пережиток метафизических и тоталитарных эпох, он может понемногу в это и поверить. Разумеется, лишь на сознательном уровне, томление по высокому и бессмертному его все равно не покинет, принимая форму скуки, тоски, поисков забвения в наркотиках и сектах, как религиозных, так и политических, — но бюджет-то распределяется на уровне сознания!
И если прагматизм окончательно убьет в обществе остатки идеализма, а вслед за ними и приличия, требующие этот идеализм имитировать, исчезнут последние стимулы беспокоиться о науке и культуре. А уж силой они тем более ничего не выдерут — слишком уж немногими сознательно разделяются их ценности.
Но кто, скажите на милость, столько лет проповедовал прагматизм как высшую государственную и политическую мудрость? Кто столько лет вбивал в наш тугой слух, что ценность и цена одно и то же — ценностью является лишь то, что пользуется спросом? Кто повторял и повторяет, что правительство — наемные служащие, нанятые для удовлетворения нужд населения (в массе своей абсолютно безразличного к судьбам романской филологии, экзистенциальной философии и высшей алгебры), а государство — нечто вроде службы быта, а не институт, предназначенный прежде всего для созидания и сохранения коллективных наследуемых ценностей, в число которых несомненно входят таланты наиболее одаренной части населения, — кто все это нам внушает двадцать лет подряд, если не штатные пропагандисты той лакейской и торгашеской пошлости, которую им было по уровню их дарований естественно воспринять как либеральную идею? Кем либеральная идея трактовалась не как средство самореализации наиболее одаренных, а как диктатура заурядности, осуществляемая через рыночный спрос? Может быть, это были выходцы из КГБ? Если так, это была их самая гениальная операция со времен прославленного «Треста» — никакие коммунисты для дискредитации либеральной идеи не сумели сделать и сотой доли того, что сотворило либеральное лакейство.
И пока такая почти внерыночная и почти бесполезная, а всего лишь прекрасная, всего лишь грандиозная вещь, как наука, не станет снова ощущаться общим предметом восхищения и гордости — гордости и перед собой, и перед другими народами, — любое правительство всегда будет поддаваться соблазну отнять средства у бессильных и бесполезных для подкупа сильных и нужных.
А стать самим партией интересов, а не идеалов, ученые не смогут никогда: их слишком мало, их потребности суть потребности крайне узкой аристократической корпорации. Если аристократы духа, единого прекрасного жрецы, открыто выставят свои истинные заботы на всенародное голосование, они получат еще меньше, чем сегодня имеют от правительства. Я не хочу повторять вслед за Пушкиным, что правительство у нас единственный европеец, это не так. Но у меня есть серьезные опасения, что оно все-таки европеец в гораздо большей степени, чем тьмы и тьмы электората. Или, по крайней мере, больше заинтересовано в престиже страны.