- Морякам шторм - не пугало, - ответил Кутовой, который не хуже Аклеева понимал, что такое шторм, да еще для потерявшего управление лимузина, но не менее ясно представлял себе, что если б их прибило к берегу, то было бы еще горше.
Аклеев снова усмехнулся. Его немножко покоробило, что Кутовой, никогда не плававший на кораблях, именует себя моряком, но он промолчал: все-таки человек воевал в морской пехоте и сейчас держит себя неплохо.
- Ветер может подняться каждую минуту, - промолвил он, усаживая Кутового на сиденье моториста. - Значит, все ясно? Ждать моей команды и потом все время держать носом против волны. Ударит волна в скулу - перевернет. По морскому называется «оверкиль». Тогда капут. Понятно?
- Понятно, - ответил Кутовой.
- Ну, а я пойду парус ладить, - сказал Аклеев, - и заодно займусь Вернивечером. А твое дело штурвал. Ты пока что проверяй, как он там вертится…
Он выбрался из моторной рубки, и почти сразу Кутовой услышал стук топора и скрежет отдираемой фанеры. Работы было не так уж много. Та часть крыши, которую Аклеев предназначал на парус, была уже почти целиком снята, когда ветер погнал лимузин к берегу.
От скрежета отдираемой фанеры Вернивечер окончательно пришел в себя. С большим трудом он раскрыл глаза и увидел Аклеева, неловко, но старательно орудовавшего топором.
Вернивечер хорош помнил, как он выкладывал на сиденье небогатое содержимое своих карманов, как протискивался сквозь окно, чтобы броситься в море, как заставлял себя поскорее захлебнуться, он даже помнил, как к нему стремительно приближалось в воде какое -то большое темное тело, которое он принял за дельфина. И вдруг он, раскрыв глаза, видит себя не на дне морском, а на том же самом сиденье, на котором он лежал, когда Аклеев начал отдирать крышу. А Аклеев по-прежнему стоит на противоположном сиденье и по-прежнему неправильно действует топором.
Неужели все это на самом деле произошло во сне или в бреду?
От этого предположения Вернивечер пришел в отличное состояние духа. Ему захотелось сказать Аклееву что-то очень ласковое и хорошее. Превозмогая боль и чудовищную слабость, он попытался приподняться на локте здоровой руки и увидел свои мокрые брюки из камуфлированной защитной материи и почерневшую от крови тельняшку, вывешенные для просушки на раскрытых дверях каюты. Ботинки его вместе с носками сохли на кормовом трапчике. Все стало ясно Вернивечеру, но он все же дотронулся до своих волос. Волосы были мокрые. Они еще не успели высохнуть.
Тогда Вернивечер в изнеможении откинулся на спи ну. Ему было невыразимо стыдно, и в то же время (он ни за что не хотел сам себе в этом сознаться) его захлестнуло огромное, ни с чем не сравнимое ощущение счастья: остался все-таки жив! И кто-то, рискуя жизнью, спао его! Он заметил мокрые пряди волос, свисавшие на озабоченно наморщенный лоб Аклеева, и понял, кто его вытащил из морской пучины.
Он ощупал себя и определил, что на нем брюки Кутового и, очевидно, его же тельняшка.
Тогда Вернивечера охватило никогда еще не испытанное им чувство нежности к своим верным боевым друзьям, и он во второй раз за этот день, и за все время с тех далеких пор, как вышел из детского возраста, заплакал. На этот раз у него не хватило сил, чтобы отвернуться от Аклеева и скрыть от него свои слезы. Да, кажется, он этого не очень и хотел…
Но Аклеев все же успел вовремя отвернуться, чтобы зря не смущать Вернивечера.
- А ветерок-то вроде меняется, - промолвил он самым безразличным тоном. - Погонит нас, браток, сейчас на зюйд… И так погонит, что только держись…
Отодрав, наконец, свой тяжелый фанерный «парус», Аклеев перетащил его на корму. Потом он стал шарить под сиденьем, рассчитывая найти там что-нибудь, что пригодилось бы на петли. Хорошо бы кусок сыромятной кожи или, на худой конец, дюралюминия. Десятка полтора гвоздей он обнаружил еще утром, когда доставал топор, молоток и ведерко.
Но ни кожи, ни дюраля не оказалось. Да откуда им и быть на рейдовом катерке, отлучавшемся от стенки на самое ничтожное время и только в пределах гавани, защищенной от ветров и обеспеченной всем необходимым?
Тогда Аклеев не без грусти снял с себя поясной ремень, положил на палубу и решительно отрезал от ремня четыре широких полосы.
Конечно, он мог обратиться к Кутовому или Вернивечеру, и те, ни словом не возразив, отдали бы свои ремни, но Аклеев считал себя ни вправе брать у других, пусть даже для общего дела, то, что имеется у него самого. Кому не обидно расставаться с ремнем, черным матросским ремнем с бляхой, на которой символом краснофлотской славы поблескивает якорь? Это почти то же, что расстаться с бескозыркой или бушлатом! Нет, Аклеев не был способен на такое злоупотребление властью.
Минут через пять «парус» одним своим краем был навешен на четырех кожаных петлях на угол кормовой переборки каюты. Лимузин снова стал управляемым.
Зато парус заслонил собою двери, и сообщение между кормой, каютой и моторной рубкой прекратилось.