Следующий вечер был кануном Рождества. Я сидел перед телевизором с бутылкой вина и смотрел развлекательные программы, а потом полночную мессу из собора Св.Патрика в Нью-Йорке: епископы служили, доктрины сияли, прихожане крестились, священники в белоснежных кружевных одеяниях воздевали руки перед величественными парадными алтарями, но сравнится ли это с моей соломенной подстилкой под лесной сосенкой? А в полночь, затаив дыхание, маленькие мама с папой – моя сестренка с мужем – положили под елку подарки, и это было прекраснее, чем все «Gloria in Excelsis Deos» Римско-католической Церкви со всеми ее епископами. Кот Дэви, милый мой, внезапно благословил меня своим прибытием ко мне на колени. Я взял Библию, прочел немного из апостола Павла, у теплой печки, при свете елочных огней: «Если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтоб быть мудрым», – и вспомнил славного Джефи, мне захотелось, чтобы он встречал со мной это Рождество. «Вы уже пресытились, – говорит апостол Павел, – вы уже обогатились… Святые будут судить мир». И всплеск великолепной поэзии, прекраснее, чем все сан-францисские ренессансы всех времен: «Пища для чрева, и чрево для пищи; но Бог уничтожит и то и другое».
Неделю я провел дома один, маме пришлось уехать в Нью-Йорк на похороны, а прочие были на работе. Каждый вечер ходил я с моими собаками в лес, читал, размышлял, медитировал на теплом зимнем южном солнце, а вернувшись на закате, готовил для всех ужин. Еще я повесил корзину и по вечерам упражнялся в баскетболе. По ночам, когда все ложились, возвращался я в лес под светом звезд, а иногда даже под дождем, защищенный пончо. Лес принимал меня хорошо. Я развлекался, сочиняя маленькие стишки в духе Эмили Дикинсон, типа: «Пить из лужи, лезть из кожи, лучше, хуже – все похоже», или: «Арбузное семя впитывает время, набухает сластью, пространством и властью».
«Да будет оттяг и благословение во веки веков,» – молился я по ночам в лесу. Я все время сочинял новые молитвы. И стишки тоже. Изредка выпадал снег, и я записывал: «Заснежен и соснов, лес нежен, полон снов». Однажды сформулировал «Четыре Неизбежности: 1. Затхлые книги; 2. Неинтересная природа; 3. Скучное существование; 4. Пустая нирвана, – никуда не денешься». Или, скучными вечерами, когда ни буддизм, ни поэзия, ни вино, ни одиночество, ни баскетбол не могли утешить мою ленивую, но искреннюю плоть: «Что за суки муки скуки». Как-то вечером на свином выгоне через дорогу паслись утки, было воскресенье, по каролинскому радио завывали проповедники, и я записал: «Представьте себе: благословлять всех живущих и умирающих червей в вечности и уток, которые клюют их… это и есть служба в воскресной школе». Во сне я услышал слова: «Боль – всего лишь вздох наложницы». По-шекспировски это было бы: «Ах, Боже мой, какой морозный звук». Вдруг однажды вечером после ужина, во дворе, постигло меня страшное отчаяние, и в холодной ветреной тьме я бросился на землю и плакал: «Я умру!» – ибо что еще делать в холодном одиночестве на этой жестокой негостеприимной земле, и тут же ласковым молоком снизошло на мои веки просветление, и стало тепло. И я понял, что Рози теперь знает истину, так же, как и мой умерший отец, умерший брат, умершие дядья, тетки и двоюродные братья, эта истина постижима в костях умершего и не имеет отношения к Древу Будды или Кресту Христову. В е р ь, что мир есть эфирный цветок, и жив пребудешь. Я знал это! И еще я знал, что я – самый распоследний бродяга. Алмазный свет был в глазах моих.
На холодильнике замяукал кот, желая узнать причину столь внезапного восторга. Я покормил его.
20
Вскоре мои медитации и размышления стали приносить плоды. Началось это в конце января, когда морозной ночью в мертвой тишине леса мне показалось, что я почти слышу слова: «Все в порядке ныне и присно и во веки веков». Я издал радостный возглас, в час ночи, собаки вскочили, ликуя. Мне хотелось кричать к звездам. Сложив руки, я молился: «О дух Бодрствования, дух мудрости и покоя, все в порядке ныне и присно и во веки веков, благодарю, благодарю, благодарю тебя, аминь». Что мне башня вампиров, что мне сперма, кости и прах, когда я чувствовал, что свободен, а значит, и был свободен.
Мне вдруг захотелось написать Уоррену Кофлину, теперь я часто вспоминал его скромность и молчаливое достоинство среди наших с Альвой и Джефи тщетных воплей, – написать: «Да, Кофлин, есть сияющее сейчас, мы сделали это, мы перенесли Америку, как сияющее покрывало, в яркое нигде, Свершилось».