Брюсов, в течение ряда лет возглавляя собою русский символизм, в то же самое время был весьма реалистическим исследователем, ученым, историком. Это накладывало свой отпечаток даже и на его поэзию. Что же касается художественно-исторической прозы, то он не только с какой-то внутренней вершины и с профессиональным прищуром глаз озирал расстилавшуюся перед ним даль веков – излюбленный им Рим или европейское средневековье: он как бы сам — исследовательски — путешествовал там и с большою внимательностью собирал многочисленные и разнообразные материалы будущих своих творческих построек.
И в самом деле, исторические романы Брюсова носят на себе следы строгого архитектурного замысла и подлинной стройки, развертывающейся перед читателем по мере его углубления в любой художественный труд этого писателя-историка. Но ежели историческая проза Брюсова невольно вызывает представление об архитектуре, то чеканные брюсовские стихи заставляют произнести слово «скульптура». <…>
Он и говорил — как бы писал, и притом набело, сразу, короткою формулой. Я помню его первую фразу при нашем весьма позднем знакомстве (мы вместе выступали на одном большом вечере вскоре после Февральской революции):
— Мы не были знакомы, но мы отлично знаем друг друга. (Улыбка.) Знаем насквозь: вы меня, а я вас (Новиков И. Собр. соч. Т. 4. М., 1967. С. 354, 355).
Нам кажется, что помещение в «Летописи» небольшого отрывка из Данте было бы явлением случайным и мало обоснованным. Ваше предисловие заставляет ждать чего-то очень значительного, далеко превышающего тот коротенький отрывок, который за ним следует. Отсюда невольно рождается мысль о переводе всего«Ада», если не всей«Божественной Комедии». Задача, достойная Вашего имени, — задача, выполнить которую «Парус» считал бы своим национальным долгом (Письмо издателя журнала А. И.Тихонова от 17 марта 1917 года. ОР РГБ).
Решения редакции я оспаривать не буду, хотя с ним все же не согласен: по моему мнению, новый перевод, хотя бы и одной песни Данте, есть новое явление в русской литературе и, следовательно, уместен в журнале, при условии, конечно, если самый перевод хорош (Ответное письмо Брюсова от 25 апреля 1917 года).
Валерий Яковлевич жил на Первой Мещанской: чтобы попасть к нему, я должен был пересечь знаменитую Сухаревку. <…> Брюсов жил неподалеку: можно было бы припомнить и Зарядье с его лабазами, и «Общество свободной эстетики», и «Литературно-Художественный кружок» на Большой Дмитровке, где Валерий Яковлевич проповедовал «научную поэзию», пока члены кружка, прекрасно обходившиеся и без науки, и без поэзии, играли в винт. Брюсов одевался по-европейски, знал несколько иностранных языков, в письма вставлял французские словечки, на стены вешал не Маковского, а Ропса, но был он порождением старой Москвы, степенной и озорной, безрассудной и смекалистой.
Его трудолюбие, энергия поражали всех. При том первом свидании, о котором я рассказываю, он запальчиво возражал против моего, как он говорил, «безответственного» отношения к поэтической работе: «При чем тут вдохновение? Я пишу стихи каждое утро. Хочется мне или не хочется, я сажусь за стол и пишу. Даже если стихотворение не выходит, я нахожу новую рифму, упражняюсь в трудном размере. Вот черновики», — и он начал выдвигать ящики большого письменного стола, заполненные доверху рукописями. Меня он укорял за легкомыслие, дилетантство; говорил, что нужно устроить высшую школу для поэтов; это — ремесло, хотя и «святое», и оно требует обучения. <…>
При первой нашей встрече [232]Брюсов заговорил о Наде Львовой — рана оказалась незажившей. Может быть, я при этом вспомнил предсмертное стихотворение Нади о седом виске Брюсова, но только Валерий Яковлевич показался мне глубоким стариком, и в книжку я записал: «Седой, очень старый» (ему тогда было сорок четыре года) (Эренбург И. Люди, годы, жизнь Кн. 2. М., 1961. С. 361-368).
Дорогой Александр! Хаос наших событий, вероятно, не доносит до Тебя наших писем, ни нам — Твоих. Последнее Твое письмо я читал от 10/23 ноября 1917 г. Ты говоришь в нем, что избегаешь слушать всякие нелепые слухи. Увы! Все нелепейшее из нелепого оказалось истиной и действительностью. Нельзя выдумать ничего такого вероятного, что не было бы полной правдой в наши дни, у нас. Поэтому веселого мог бы сообщить мало: пока мы все живы, и это – уже много; с голоду не умерли, и это — уже чудесно. Первое, основное значение слова emporium — рынок: затем — городок, выросший вокруг; лишь переносно — рыночный сбор, особый налог, и то — в поздней латыни. Кстати, я почти исключительно читаю по-латыни, чтобы и в руках не держать газет. До свидания!