Вопрос этот был бы еще недоуменней, если бы критики Брюсова знали, что окончательной редакции перевода «Энеиды» предшествовала более ранняя редакция (по крайней мере, части поэмы); свободная от всякого буквализма, она не звучала ни загадочно, ни издевательски, в ней все слова были понятны и расставлены в естественном порядке, и, будь она опубликована в свое время, она могла бы стать тем переводом «для всех и надолго», какого так не хватает русскому читателю «Энеиды». Но Брюсов сам забраковал этот перевод и предпринял новый. Буквализм был для него не «издержкой производства», а сознательно поставленным перед собой заданием (Гаспаров М. Брюсов и буквализм // Мастерство перевода. Сб. № 8. М., 1971. С. 90, 91).
Брюсов всеми силами старался воплотить «Энеиду» в своем переводе, но осуществить это ему не удалось. Он увлекся, так сказать, анатомированием самого подлинника и, добиваясь всяческой точности в передаче слов Вергилия, забыл о соблюдении законов родного языка. Мы знаем, как богат и гибок русский язык, как он способен к передаче особенностей чужого языка без всякого насилия над языком русским, но никому не дано права его коверкать. Дословность (или «буквализм») приводит Брюсова к полным нелепостям. <…> Брюсов, несомненно, обладал «дарованием писателя и поэта» и, если бы не увлекся ложной теорией дословности передачи подлинника, прекрасно справился бы с переводом «Энеиды» (Петровский Ф. В. Я. Брюсов — переводчик «Энеиды» // Мастерство перевода. Сб. № 9. М., 1973. С. 255).
В разговоре Брюсов был скуп на слова, произносил их с расчетом. Часто приходилось слышать от Валерия Яковлевича, когда ему надлежало что-либо передать мне: «Очень длинно рассказывать, как-нибудь при случае расскажу». Когда же говорить было необходимо, то говорил он сжато, кратко, ясно, по существу дела и вместе с тем занимательно, порой очень метко.
Валерий Яковлевич совершенно не переносил пустых, бессодержательных разговоров. Пустословие, повторение одного и того же раздражали его до крайней степени. Витиеватые нагромождения длинно и сложно построенных фраз приводили его в ярость.
Сам он умел всегда понимать с полуслова и предъявлял слушателю требование, чтобы так же и его понимали. Мы в доме приспособились к этим его требованиям, привыкли к его отрывистой речи, изгнали из обихода пустые, ненужные, «бесплодные» разговоры. Применяясь к Валерию Яковлевичу, мы невольно выработали своего рода четкость языка, в которой Валерий Яковлевич все же умел постоянно находить излишние длинноты.
Отношение к случайным посетителям в большой мере зависело от умения обращающегося к Валерию Яковлевичу выражать ясно свои мысли. Если приходил человек и начинал пространно, нудно излагать свое дело, я с ужасом предвидела, что Валерий Яковлевич срежет его, не даст ему довести своих длинных изъяснений до конца. Та же участь постигала того, кто, хотя и бойко, но в ходячих, избитых выражениях начинал доказывать что-либо или о чем-нибудь просить Брюсова. Во всех таких случаях трудно было заставить Валерия Яковлевича вникнуть в доводы, уверения или просьбы. И стихов не станет слушать, сразу создаст себе мнение о человеке (большей частью верное). Однако иных счастливцев судьба пощадила. По всем признакам, всем моим предположениям такой-то не должен бы быть «милостиво принятым»; смотришь, Валерий Яковлевич молчаливо слушает или делает вид, что внимательно выслушивает бесконечные «излияния» души.
Но бывали посетители, совершенно чужие люди, которые умели с первого же разу понравиться Брюсову, их посещение доставляло ему видимое удовольствие. По уходе такого приятного ему человека Валерий Яковлевич, бывало, оторвется от работы, пройдет ко мне и с восторгом сообщит, что у него сейчас был поразительно интересный «юноша» (если женщина, — то «девица», — пожилой человек — «человек»), пишущий «хорошие» стихи, или изумительный математик, или знающий столько-то языков, или всестороннейше образованный человек и т. д.
Если Валерий Яковлевич желал занять гостей или в качестве гостя вести занимательную беседу, то для таких случаев у него бывал неистощимый запас тем и примеров из истории литературы всех времен и всех стран, и, благодаря своей памяти, он всегда умел вовремя процитировать подходящие к моменту стихотворение, изречение, прозаический отрывок. Одним словом, бывал интересен, мил.
Когда же общество казалось ему малоинтересным, чуждым, не близким литературе, в которое Валерий Яковлевич попадал случайно, он большей частью «не беседовал», как выразилась одна дама, — молчал. Это молчание терроризирующе действовало на всех. Самые ярые шутники остерегались произносить свои остроты. <…> В иных случаях со стороны Валерия Яковлевича не было злой воли, я знала, что подчас он сам смущается, не умеет подойти к людям, узко понимающим только себе подобных, но иногда было со стороны Брюсова и некоторое озорство, которым он выражал протест против «пошлости» и «самодовольства людского». И в тех, и в других случаях эффект получался необыкновенный (Воспоминания И. М. Брюсовой).