Брюсов стал оригинальным, вполне сознал себя, создал свой собственный, брюсовский стиль — лишь после «Urbi et Orbi»; только после «Stephanos» он встал на высоту первоклассного поэта; только после своей драмы «Земля» он подвел первый итог своего развития, поэтому первый том его собрания стихов рисует нам его прежде всего как поэта предчувствий, как странника, решившего идти до конца, но еще не нашедшего окончательного, единственно верного и возможного пути (Эллис [Кобылинский Л.]. Рец. на I том «Пути и перепутья» // Весы. 1908. № 1. С. 82-84).
Издание «Путей и перепутьев», в которое собрана большая часть его старых стихотворений, начиная с «Русских Символистов» и кончая «Tertia Vigilia», является актом большого мужества со стороны Брюсова, так как вновь подымает ту тяжелую тяжбу его с русской публикой, которая только в последние годы была забыта и потому как бы молчаливым соглашением решена в его пользу. И тем более велико его мужество, что теперь он не подписался бы уж под многими своими старыми стихотворениями <…>
В юношеских стихах Брюсова различаются два течения: первое из них – подражание формам, словам и темам французских поэтов. Подражания эти еще сводятся к имитации внешности, но не к принятию внутреннего содержания. В них постепенно формируется стиль и стих поэта. В них много отголосков Брюсова <…>
Одновременно с этим декадентски-подражательным течением, в те же самые годы идут у Брюсова течение очень реалистическое – попытки воплощения в стихах обыденных личных переживаний. Это очень крепкая и тучная подпочва искусства, на которой позже вырастает вся его индивидуальность.
Надо знать географические, климатические и моральные условия, в которых рос его талант. Надо знать, что он рос в Москве на Цветном бульваре, в характерном мещанском доме с большим двором, заваленным в глубине старым железом, бочками и прочим хламом. (В «Urbi et Orbi» он посвятил целую поэму его описанию.) Как раз в этом месте в Цветной бульвар впадает система уличек и переулков, спускающихся с горы, кишмя кишащей кабаками, вертепами, притонами и публичными домами. Здесь и знаменитая Драчевка [149]и Соболев переулок. Этот квартал — Московская Субурра. Улицы его полны пьяными и безобразными сценами, он весь проникнут запахами сифилиса, вина и проституток. Вся юность Валерия Брюсова прошла перед дверьми публичного дома <…>
Мне памятна одна беседа с Брюсовым. Мы говорили о том, как для человеческой души в каждый момент ее существования, подобно огромным и туманным зеркалам, раскрываются новые исторические эпохи, что душа, расширяясь, познает себя новой в отражениях прошлого. Я указывал на то новое понимание мистической Греции в лице Вячеслава Иванова, понимание, к которому мы пришли через открытие Греции, архаической и варварской. Теперь же, говорил я, этот путь ведет нас к новому пониманию мистической сущности Египта, которое уже брезжит кое-где, например, у Розанова.
– Одни области прошлого раскрылись, а другие замкнулись, — сказал Брюсов. – Египет мне совершенно чужд, а вот Ассирия очень близка. Совершенно закрыт для меня мир Библии. Из этой области я не написал ни одного стихотворения. <…>
Для меня же Рим ближе всего. Даже Греция близка лишь постольку, поскольку она отразилась в Риме. В сущности же, я отношусь к эллинскому миру с тем же недоумением и непониманием, с каким относились римляне. Я знаю, что в моих стихах я никогда не мог воплотить дух Греции.
– Но ваш Рим кончается с Антонинами и едва ли переходит к Северам?
– Антонины для меня золотой век человечества и латинской литературы. Латинская поэзия только там имеет смысл для меня. Век Августа — это архаические времена. Латинский язык тогда еще не был разработан. Это был наш державинский, торжественный язык. Поэты Антонинов — Рутилий и Авсоний — мне ближе всего.
Знаменательна эта привязанность Брюсова к Риму. В ней находим мы ключи к силам и уклонам его творчества. Ему чужды изысканный эстетизм и утонченный вкус культур изнеженных и слабеющих. В этом отношении никто дальше, чем он, не стоит от идеи «декаданса» в том смысле, как его понимали и признавали себя «декадентами» Малларме и его группа. <…> Ему не выгнуть в стихе овала хрупкой глиняной вазы, тонкою кистью не расписать ему черным по красному легких танцующих фигур. Но он может высокой дугой вознести свой стих — вечный, как римский свод <…>
Свою империю, которую он волен сделать всемирной, он строит в области Слова и Мечты. Но это не меняет римских приемов его завоевательной политики. В покоренных областях он вводит гражданственный строй, и на страже его законов стоит беспощадно карающий ликтор («Весы») (Волошин М. Лики творчества // Русь. 1907. 29 дек. № 348).