На него набрасывают подбитую мехом шинель, он плетется через двор в большую мастерскую. Скрипит заржавелый замок, в мастерской пахнет ветхостью и пылью. Слой пыли покрывает сваленные в кучу доспехи, разбросанные по полу слепки лошадиных ног и голов. Брюллов, запахнув плотнее шинель, садится на старую оттоманку, из-под продравшейся обивки торчат пучки почерневшей соломы. «Осада Пскова» странно не досаждает ему. Поверни я монаха к пролому, спокойно думает он, картина, глядишь, и задалась бы, ну да теперь уже поздно, теперь за нее не возьмешься, думает он, поднимаясь. Впрочем, может быть, и не в монахе дело.
Павел Андреевич Федотов снова появился у Брюллова в поношенном, застегнутом до самого воротника сюртучке, однако без погон — вышел в отставку, поселился на окраине в двух комнатах с чуланчиком, дабы целиком предаться живописи. Слова Брюллова про твердую волю, постоянство и труд Федотов запомнил, как «Отче наш», и поверил в них, как в молитву.
— Моего труда в мастерской только десятая доля. Главная моя работа на улицах и в чужих домах, — объяснял Павел Андреевич.
Он любил бродить по городу, заглядывал в набитые народом лавки, толкался в рыночной толпе, пил чай в душных, гомонящих трактирах, где молодец в грязном переднике ставил перед всяким вошедшим граненый стакан на блюдце с круто и высоко загнутым краем и пожелтевший снизу фарфоровый чайник с розой на круглом боку. Он беседовал с дворниками, разносчиками, служанками, кухарками, солдатами, сторожами, с голодными и веселыми «Евами» из Галерной гавани, со своими соседями — огородником, слепой девушкой, старым моряком в фуражке с оторванным козырьком. Он ничего не сочинял, ничего не брал на чужих холстах: всякую подробность, всякую мелочь — блюдо, подсвечник, флакон, сапог, занавеску, зеркальце, шпоры — он должен был увидеть сам, и не как натуру, положенную перед ним для срисовывания, но в жизни увидеть, так сказать, в действии: блюдо в руках кухарки, заполненное снедью, зеркальце на столе у модницы, сапог на ноге прохожего и шпоры на сапогах.
— Я тружусь, глядя в оба глаза, — объяснял Федотов. — Учусь жизнью.
Жизнь была не сладкая. Он никогда не жаловался. Приговаривал: «Не променяет птица осиновую ветку на золотую клетку…»
Брюллов, осунувшийся, бледный, полулежал в огромном красном кресле. Перед ним на полу, прислоненные к ножкам стульев, стояли две картины Федотова: «Свежий кавалер» и «Разборчивая невеста». Павел Андреевич сильно облысел, в лице таилась озабоченность, которую, как ни бодрись человек, непременно отпечатывает нужда, глаза смотрели умно и печально, пожалуй, уже и мудро, былая насмешка пряталась разве лишь в залегших вокруг глаз стремительных морщинках.
— Что вас давно не видно? — спросил Брюллов. — Отчего пропали-то? Ничего не показывали?
Федотов отвечал, что не смел беспокоить, особенно теперь, в болезни.
— Напротив. Ваши картины доставили мне большое удовольствие, а стало быть, облегчение. Ваш глаз очищен от предрассудка. Вы видите натуру своим глазом.
Павел Андреевич стал рассказывать про свои одинокие прогулки, про разные подсмотренные на гуляниях случайности. Брюллов погрозил ему тонким бледным пальцем:
— Вы будете от меня анафеме преданы, как вы этого не напишете. Только шире, шире…
И — как венчание на царство:
— Я от вас ждал, всегда ждал, но вы меня обогнали…
С высочайшего соизволения профессор Карл Брюллов был весной 1849 года уволен в отпуск за границу для излечения болезни. По просьбе Брюллова сопровождать его были назначены ученики — Михаил Железнов, сын тайного советника, и Николай Лукашевич, поручик.
С Нестором Кукольником случилось чудо: он почти перестал писать. Сколько проповедовал о душе художника, рвущейся наружу и облекающейся в слова и звуки, а душа вдруг успокоилась, вдруг оказалось, что вполне довольно ей места в худом Несторовом теле, и слов, чтобы ее облечь, понадобилось удивительно мало, а ведь струились бурным потоком. Читали Кукольника больше по привычке, чем из интереса, он же сначала с испугом, после с покорностью чувствовал, что в нем не только огня нет, чтобы разжечь интерес, но что уста его все более оковывает немота, что говорить ему не о чем, и от этого забываются слова, уста разучиваются произносить звуки. По службе, назначен был Кукольник чиновником особых поручений, и служба все более его увлекала, он полюбил служебные командировки, при составлении докладных на него накатывало вдохновение, слова, хотя и не требовалось большого их выбора, ложились на бумагу во множестве и без задержки, — за отчетом вновь обретал Нестор голос и значительность.