Душу Аполлона Мокрицкого сладко томили мечты и надежды. Способности к художеству обнаружились у него еще в младенческом возрасте; в Нежинской гимназии высших наук, где получил он приличное образование, они были признаны и преподавателями и воспитанниками. Возможно ли было усидеть Аполлону в родном городишке Пирятине, где жителей по пальцам пересчитать — и не найдешь между ними ни одного художника: живописец вывесок и тот приезжает раз в год на осеннюю ярмарку из Полтавы! Гимназический сторож едва успел в последний раз пройти по коридору со своим дребезгливым колокольчиком, а Мокрицкий мчался уже в столицу, исполненный замыслов самых честолюбивых. Всего надежнее, казалось ему, избрать для начала медицинское поприще, тем более что на оном уже подвизался старший его брат, искусство же, полагал он, требовало приступа, подготовленного с большей тщательностью. Но медицина, оказавшаяся делом сложным и кропотливым, опровергла легкомысленные предположения Мокрицкого: числясь «посторонним учеником» Академии художеств, мыкался он по канцеляриям и экспедициям; перо переписчика не отмыкает, известно, золотые клады, — по прошествии двух лет столичной жизни Аполлон Николаевич из-за стесненных обстоятельств отбыл на родину, увозя с собой, впрочем, уроки, полученные в академии, и бесценные советы учителя в живописи, славного художника Алексея Гавриловича Венецианова. В Пирятине стал Аполлон Николаевич Мокрицкий первым и единственным живописцем, исполнял портреты окрестных помещиков и членов их семейств, изображал модные в ту пору «перспективы» гостиных и залец, но покоя не было; вырученные деньжонки копил он для новой поездки в Санкт-Петербург, мысль, что будет же оценено по заслугам его дарование, его будоражила, маячила перед глазами судьба нежинского однокашника Гоголя, после тягостных годов прозябания вдруг решительно взмывшего к славе. Рассказы о брюлловской «Помпее» его воспламенили. Не мог он долее сидеть в Пирятине, когда там, в столице, явилось такое. И вот он уже перед картиной — восхищенный, и поверженный, и бормочущий ни к селу ни к городу какие-то возвышенные стихи, кажется, что Шиллера, которого он любил читать по-немецки. Он находит на картине портрет ее творца, бесстрашно поднявшего очи встречь огненному рушащемуся небу, дерзкая мечта — не от кого-нибудь, от самого великого Брюллова, получить рукоположение в священный чин служителя искусства — вдруг промелькнула в воображении Аполлона: ах, недостоин — он закрыл лицо ладонями и бросился прочь…
Через три дня после приезда Карла Брюллова в Петербург Мокрицкий записал в дневнике: «Выходя из ворот Академии, я повстречал двух мужчин, закутанных в плащи. Физиономия одного меня чрезвычайно заинтересовала. Я воротился и спросил у подворотника: „Кто эти господа?“ И он, в один такт с моим сердцем, отвечал: „Это Александр Брюллов с братом, приехавшим из Италии“».
Незадолго до приезда Карла поставлены были над гранитной пристанью напротив входа в академию два сфинкса, привезенные из древних Фив в Египте. Поставлены сфинксы один против другого, но друг друга, кажется, что и не видят. Каждое утро один из них смотрит, как занимается заря над Санкт-Петербургом, каждый вечер щурится другой вслед заходящему солнцу. Карл и Александр, кутаясь в плащи, задержались возле сфинксов, темная река несла на гребнях волн закатную позолоту. Напротив желтый с белым угол Сената и портик Румянцевского дома облиты были розовым вечерним светом, в высоких окнах дома Лаваля сияли красные занавеси, за которыми уже зажгли свечи. Братья не спеша переправились через мост на ту сторону. После обеда предложил Александр прогуляться на Невский, туда, где возводилась по его проекту лютеранская церковь; объяснил, что за подрядчиками и мастерами нужен глаз да глаз, но в душе желал показать Карлу свое творение. Выласкивал он также мысль заказать Карлу для церкви запрестольный образ, но, зная братнины капризы, вел речь не напрямую, а в виде рассуждений о прославившем Рим содружестве великих зодчих и великих живописцев. Карл, к его удивлению, слушал старательно, потом сказал просто, что был бы рад расписать, отдавшись фантазии, своды обсерватории на Пулковской горе. Александр даже задохнулся от неожиданности и потер ладонью лоб.
…В 1828 году была поднята и установлена на место первая колонна Исаакиевского собора, в 1830 году — последняя, сорок восьмая. Монолитные столпы весом сто тонн каждый приноровились поднимать и ставить за сорок — сорок пять минут; в толпе изумленных зрителей всякий раз можно было видеть архитекторов из разных стран Европы, нарочно спешивших в Петербург увидеть чудо; Монферран, пылая щеками, бодро выкрикивал команды, но всякий раз, провожая взором подымающуюся громаду, чувствовал, как земля уплывает из-под ног и сердце до того разбегается, что невозможно различить удары. Когда встали колонны, стены быстро потянулись вверх, пока по высоте не сравнялись с ними. Теперь наступала пора сводить верхнюю часть собора под барабан, увенчанный куполом.