К великой неделе на лугу под селом Новинским ставили качели да карусели, наспех сколачивали окрашенные в яркие цвета дощатые балаганы, укладывали деревянные мостки с перилами для пешего гулянья. Пасха выдалась теплая, солнечная. Толпа пестрит яркими рубахами, цветастыми платками. До самого синего неба взлетают расписные люльки качелей, безостановочно несутся по кругу красные и желтые карусельные кони, раешники в расшитых сказочными цветами и травами рубахах с большими заплатами-ластовицами под мышками сыплют во все стороны шутки-прибаутки, лихие фокусники — что твой заезжий физико-математик Апфельбаум! — глотают шпаги, изрыгают столбом пламя, дают стрелять в себя из десяти ружей сразу, паяц, обтянутый желтым в черную клетку трико, над головами у всех выделывает на канате удивительные штуки, ученые собаки пляшут вальс, зайцы в барабаны стучат, народ, теснясь и толкая друг дружку, кружит водоворотом, степенная публика вперед-назад прохаживается по мосткам, молодые люди, как птицы на жердочках, устроились на перилах, глазеют на купеческих дочек, смущая их дерзкими взглядами и нескромными замечаниями, девицы вспыхивают алым маком, норовят приотстать от размеренно шествующих, глядящих прямо перед собою папаш и мамаш, чистая публика едет вдоль мостков в экипажах, щеголи — иные прошлый год гуляли здесь еще с гувернерами, — закинув полу модного плаща через плечо, держась за ручку каретной дверцы, следуют за медленно катящимся экипажем, в котором восседает их «предмет». Гул, крики, смех, возгласы, визг, пение, и над всем катится волнами неумолчный колокольный звон. У мадам Дюше, в заграничном балагане оптических видов, показывают «Последний день Помпеи». Очередь преогромная; Карл с друзьями терпеливо выстаивает три четверти часа. Подсвеченная сзади, сияет петушиными, аляповатыми красками несусветная карикатура на его творение. Публика, однако, тесно набившись в палатку, обмирает, зачарованная. Содержательница балагана, важно восседая у кассы, рассказывает любопытным: славный Брюллов был здесь недавно и признался, что в ее «Помпее» освещение лучше, чем у него…
Великая актриса Семенова доживала свой век в Москве княгиней Гагариной. Десять лет назад, в 1826 году, последний раз вышла Семенова на сцену, закутанная в черный плащ Федры, бледная, произнесла в последний раз: «Я чувствую, уже достиг до сердца яд…» Новому царствованию оказалась нужнее молодая соперница Семеновой — Колосова: она была назначена играть спектакли, даваемые по случаю коронационных торжеств. Князь Иван Алексеевич Гагарин ко двору приближен не был: его добродушно спровадили на покой — дослуживать в Московском департаменте сената.
В небольшой Тихвинской церкви, что у Девичьего поля, в присутствии немногих родных Екатерина Семенова сделалась наконец законной супругой князя. Было у них уже четверо детей: три дочери и сын. Иван Алексеевич, однако, скоро умер, Екатерина Семеновна существовала невнятно, будто между небом и землей. Без театра она перестала быть Семеновой, а Гагариной стать не умела: дом, хозяйство, деньги, воспитание детей, — все шло само собой, и все кое-как, спотыкаясь, все утекало между пальцами. Иногда она выезжала в свет, давние поклонники ее навещали, Пушкин, бывая в Москве, заглядывал, старухой она еще не была, но все то, что означалось для современников громким именем «Семенова», безвозвратно осталось в прошлом. Изредка она соглашалась играть в домашних спектаклях; засовывая щепоть табаку в почерневшие от долгого его употребления ноздри, презрительно оглядывала партнеров, которых именовала про себя «светскими монстрами», и слишком громким, потерявшим гибкость голосом произносила монологи. Ей аплодировали, привычно и снисходительно, но даже былых ее приверженцев кололо при этом стыдливое чувство, что и сама актриса, и монологи, ею произносимые, как метеоры, залетели в новый век осколками давно прошедшего времени.
Карл Брюллов нашел в Москве свою Антигону, память о юности, горькое зрелище прожитой жизни и пережитой славы тронули его, — он решил сделать портрет Екатерины Семеновны. В профиль она все еще была похожа на Геру, на античную камею, но в удлинившемся носе, в слегка изогнувшемся кверху тяжелом подбородке уже проглядывало что-то безнадежно старушечье; Карл написал ее в фас, не держа в памяти образцовые лица древних статуй. Еще исполнен зоркости внимательный взгляд темно-голубых глаз, прекрасно движение руки, несколько, впрочем, театральное; но пышный головной убор, холодный, отливающий металлом блеск шелкового платья, горностаевая мантилья, по-прежнему надменное, с некрасивыми крупными чертами лицо, — все в Семеновой, написанной Брюлловым, как-то чрезмерно тяжело и величественно: актриса роскошна и грузна для сегодняшнего театра, как любимые ею монологи Озерова, слишком застыло-важна, чтобы ощутить ее вдохновение, оттого, наверно, не более актриса, чем княгиня, московская барыня.