С первым проблеском света в сумерках проступила черная классная доска, но каракулей, оставшихся на ней со вчерашнего дня, вкривь и вкось написанных детской рукой букв, было не прочесть, ты так и не заснул, ты думал о том, как быстро они подошли к проливам, о том, что весь город начал прислушиваться, не доносит ли ветер грохота орудий.
Внезапности не было, так что ты, позже, мог винить во всем лишь себя самого — ты же был слепым, ничего не замечал, а ведь сколько времени в городе ходили слухи об арестах, ты вообразил, будто произошла какая-то ошибка, когда пришли полицейские и предложили собрать самые необходимые вещи; конечно, надо было послушать горничную, надо было бежать, пока не поздно. Судья и его жена стояли на лестнице, он — в пижаме, она, несмотря на ранний час, — при полном параде, точно собралась уходить из дома, и ты затылком почувствовал взгляд судьи, когда он пожелал тебе удачи, и увидел, что его жена о чем-то говорит с полисменом, в то время как другой уводил тебя, крепко взяв за локоть, и ее смех еще долго звучал у тебя в ушах; ты вспомнил, как вышел в сопровождении двух полисменов на улицу, где ждал, дымя, черный автомобиль, где уже начинался новый день.
Прошло двадцать четыре часа с того момента, как горничная вытолкнула тебя с чемоданом из комнатенки на чердаке и захлопнула дверь, вытолкнула, чтобы ее не обнаружили, заглянув в комнату, и тот день вполне мог бы продолжаться и сейчас.Ты смотрел на окно, за которым поднимался туман, и из-за тумана шаги караульных вдруг многократно умножились, словно в путь двинулась целая рота, а возгласы, которыми они обменивались, были гулкими, как над широкой рекой. Без следа исчезла странная сонливость, которая одолевала тебя в первые часы, и глухота, которая позволила воспринимать все происходившее вокруг как что-то приглушенное, беззвучное, замедленное: приезжавшие со всего города транспорты, бесконечные команды «стройся!» или «разойдись!», «с вещами туда!», «с вещами сюда!», «раздать обед!» — отчего появилось чувство, словно не ты, а кто-то другой снова и снова по команде переходил от стены, окружавшей школьный двор, к стене школы, потом обратно; вас с самого раннего утра до вечерней поверки десятки раз заставляли строиться, ради удобства суетливо сновавших по двору переписчиков, и каждый раз тебя определяли в новую группу и ты должен был выкрикивать свою фамилию или написанный на полоске папиросной бумаги номер — все, что осталось от твоей личности. Происходившее с тобой вполне могло быть рассказом какого-то другого человека, и для тебя осталось загадкой, почему обращение с вами представляло собой странную смесь вежливости и принуждения; конечно, вы были арестантами, на этот счет не осталось никаких сомнений, однако в приказаниях иной раз слышались просительные нотки, а солдаты охраны и в самом деле не приказывали — просили, и точно так же комендант, он вышел к вам и объявил, опасаться нечего, если будете выполнять все распоряжения; комендант стоял перед вами будто проштрафившийся — несчастное, жалкое существо, таким он тебе показался, несмотря на сходство с сотрудником иммиграционной службы в Гарвиче, которого ты запомнил на всю жизнь, чинуша, он бы не поленился, сам бы пинками загнал тебя, только что прибывшего, обратно на паром, лишь из-за какой-то оплошности, странного каприза или необъяснимой случайности он не спровадил тебя назад, в Вену.