Мне трудно найти ответ на вопрос, почему он подыгрывал журналистам, почему у него не хватило тонкости, чтобы почувствовать, насколько это безвкусно, когда из тебя лепят некую символическую фигуру, расписывая то, чего и в помине нет; он же упивался трезвоном, поднятым вокруг его персоны, хотя не имел права быть объектом этой шумихи, может, просто плыл по течению, а может быть, все объяснялось цинизмом журналистов, которых он не раскусил и потому не почувствовал брезгливости. Ладно, он выдавал себя за другого, это еще могло сойти, пока не начались публичные восхваления, а вот то, что он продолжил мистификацию, да, собственно, сам ее начал во время войны, — вот это, после того как я узнала об исчезнувшем человеке, в моих глазах было уже не безвкусицей, а кое-чем похуже. Ведь он потрафлял пошлости именно того разбора, которую Макс ругательски ругал всякий раз, когда поднимался на защиту борца-одиночки — уж такой у него сложился образ Хиршфельдера. Совершенно не понимаю, как мог этот мнимый Хиршфельдер насмехаться над самыми усердными из своих посетителей, смеяться над иными простаками, только потому попавшимися на крючок, что они, поверив лживой истории его жизни, приезжали в Саутенд поглазеть на еврея, — вот так он, если верить Мадлен, отзывался о визитах журналистов; как он мог смеяться над тем, что, явившись, они непременно сводили все к единственному вопросу, роковому уже для их отцов и дедов, с той лишь разницей, что теперь этот вопрос не задавали бесцеремонно, казарменным тоном, и в случае неугодного ответа человеку не грозила смерть, поплатиться можно было разве что выслушивая высокопарные изъявления чувств, причитания, все эти ахи и охи, ничего не стоившие интервьюерам.
В то время он еще не отгородился от всего мира, журналисты один за другим наезжали в дом, они были хорошо подготовлены, уж как положено, заглянули в лондонские музеи, пробежались по экспозициям, посвященным войне, посмотрели все, с чем надлежало ознакомиться, а кое-кто даже совершил паломничество подальше, в Гринвич, порылся там в судовых регистрах, поскольку разрабатывал тему депортаций; к Хиршфельдеру они являлись, еще не оправившись от шока, не придя в себя от потрясения после воздушного налета на Лондон, — инсценировки, которая входит в программу музейной экскурсии, а у иных визитеров был такой вид, будто они — участники научной экспедиции и всерьез убеждены, что перед ними новый объект исследования, экземпляр редкой породы, которой грозит вымирание, самим же не терпелось поскорей насадить его на булавку и отпрепарировать по всем правилам науки. Обычно он водил их по дому из комнаты в комнату или показывал номер в «Палас-отеле» и в сотый раз излагал украденную историю о своем, — не своем! — бегстве из Вены, приукрашивая рассказ все новыми деталями, а журналисты сидели смирно и слушали разинув рот, точно дети, которые в годы войны еще на свет не родились или были еще слишком малы и не понимали, что творилось вокруг, а те, кто в то время уже прекрасно все понимали, теперь отбывали наказание, расплачивались за свою вину, робко взирали на Хиршфельдера, боясь совершить какой-нибудь промах, и подстерегали момент, чтобы наконец перейти к заветной теме. Дело было в их манере оглядываться в комнатах, украдкой шарить по углам в поисках каких-то свидетельств или глазеть на пустые стены — они будто ожидали увидеть слово, которое стеснялись произнести, слово, намалеванное громадными буквами, то самое, что тридцать-сорок лет назад кроваво-красной мазней било в глаза с витринных стекол в их родных городах. Лишь когда он предлагал выпить, посетители немного оттаивали, а иные даже поднимали прочувствованные тосты за здравие хозяина, и вскоре они уже задавали свой стандартный вопрос, а именно, не угнетает ли его, поскольку он выжил в той войне, чувство вины. Ни во сне, ни наяву они не могли бы вообразить, что этот вопрос в буквальном смысле подрывал основу его бытия, и еще они упоминали о своих друзьях в Израиле или сокрушались, что таковых не имеется, а под конец с особым удовольствием вспоминали о Библии и — непременно — принимались рассуждать об исходе из египетского плена, усматривая здесь метафорическую параллель с его судьбой. Однажды один такой визитер вечером с бутылкой в руках вышел на балкон, с важностью указал на устье Темзы, где сверкали над водой огоньки, и изрек: «Чем эта ночь отличается от других ночей?» — после чего, выдержав паузу, ответил: «Тем, что мы с вами познакомились, — вот чем эта ночь отличается от других ночей!» С этими словами он распростер объятия, — нахальный парень, от которого разило перегаром и потом, с унылыми усами и дряблыми жирными ляжками, если верить его заявлению, сотрудник редакции телевидения или что-то в таком роде, идиотизма ему было не занимать, так что он, пожалуй, обслюнявил бы хозяину щеки и в придачу начал бы запанибрата называть Габриэлем.