– Умный человек, кто рассчитывает на случаи, описываемые в газетах. Мой милый друг, никакие книги великой библиотеки Рима не спасут вас от тех вот людей, если только я подам голос и позову их. Полноте, доктор Фабос, вы или сумасшедший, или герой. Вы охотитесь на меня, Валентина Аймроза, за которым тщетно охотилась полиция двадцати городов. Вы поступили как школьник, приехав к нам, и вы так же прекрасно знаете, чем можете поплатиться, как и я. Что я скажу о вас? Что вы скажете о себе, когда зададите себе вопрос: выпустят ли меня эти люди на свободу? Позволят ли они моей яхте вернуться в Европу? Позвольте мне ответить вам, и я скажу, почему вы стоите здесь невредимый, тогда как достаточно одного моего слова, одного кивка головы, чтобы одна из тех вот раскаленных добела дверей открылась и вы превратились бы в кучу пепла прежде, чем я сосчитаю до десяти. Нет, мой друг, я не понимаю вас. В один прекрасный день я это сделаю, и да спасет вас тогда Бог!
– Господин Аймроз, – ответил я спокойно, – понимаете вы меня или не понимаете, это мало касается меня. Для чего я приехал на Санта-Марию, вы узнаете в свое время. Пока я имею для вас некоторое сообщеньице и исключительно для вас одного. В Париже на улице Gloire-de-Marie номер двадцать живет молодая женщина...
Я замолчал, потому что огонь, вспыхнувший снова, показал мне такое выражение на лице старика, за которое я готов был бы заплатить половину своего состояния, чтобы только видеть его еще раз. Страх, и не один страх – ужас, более, чем ужас... человеческая любовь, нечеловеческая страсть, злоба, вожделение, ненависть – чувства эти горели в его глазах, читались в опущенных углах рта, в дрожании рук. А крик, вырвавшийся из его груди... крик ужаса... как страшно прозвучал он среди тишины ночи! Это был крик волчицы, скорбящей о своем детеныше, или шакала, у которого отняли его добычу. Никогда еще в ушах моих не раздавались такие звуки, никогда не приходилось мне наблюдать такую страсть.
– Дьявол! – крикнул он. – Дьявол преисподней, какое тебе дело до нее?
Я схватил его за руку и притянул к себе:
– Жизнь за жизнь! Что, если она узнает историю старика, который является к ней как супруг под личиной добра и милосердия? Что, если она узнает истину? Или вы думаете, что друзья мои в Париже будут молчать? Отвечай, старик, или, клянусь Богом, ей завтра же расскажут всю историю.
Он не произнес ни единого слова.
Это было началом угрожавшей мне опасности. Не успел я кончить последней фразы, как свет от фонаря упал мне на лицо, а где-то в глубине, чуть ли не в самых недрах земли, раздался гул набата.
XIV
Набат. Доктор Фабос в плену
Еврей не мог вымолвить ни единого звука, зато люди, внезапно выбежавшие из пещеры, нарушили безмолвие ночи громкими и злобными криками.
Что пережил я среди поднявшейся кругом меня суеты, громкого набата и под влиянием овладевшего мною безумного испуга, я положительно припомнить не могу. Кто-то, кажется, ударил меня, и я упал. Весьма возможно, что меня потащили внутрь пещеры и если я остался неискалеченным, то лишь благодаря тому, что меня окружала тесная толпа. Суть не в этом, а в том, что я очутился среди целой сотни людей разных наций, тела которых были покрыты потом, глаза горели жаждой жизни и намерением убить меня, и я знал это так же верно, как знал и те средства, которыми они воспользуются для этого.
Они, как я уже сказал, потащили меня в глубь пещеры с видимым намерением убить. Способ смерти был мне совершенно ясен из недавно сказанных евреем слов. Пытка огнем всегда наводила на меня невероятный ужас, и когда распахнулись раскаленные двери горнил и ослепительно белый огонь жаром пахнул мне в лицо, я сказал себе, что люди эти не остановятся ни перед чем, чтобы моментально скрыть все следы совершенного ими преступления, и одному Богу известно, какую нравственную пытку испытал я в ту минуту. Нечего, я думаю, говорить, какое ужасное зрелище должен представлять огонь как орудие казни. Лица окружавших людей лишали меня всякой надежды. Ни на одном из них я не замечал сострадания... Ничего, кроме жажды моей жизни, моей крови и злобы на то, что они открыты. Не отними они у меня револьвер, я, клянусь Богом, застрелился бы на месте. Невыразимый страх! Ужас, неподдающийся никакому описанию! Ужас, который доводит человека до унижения, заставляет его плакать, как ребенка, или просить пощады у самого злейшего врага. Вот что я испытывал, когда на помощь моим мыслям явилось также и мое воображение, ясно рисовавшее мне, что должен выстрадать человек, беспомощно брошенный в недра пылающего горнила, где он превратится в пепел, подобно углям, под дуновением огромных мехов.