Густая краска уже сошла с его лица, и только на скулах, сообщая особый блеск его глазам, рдели два пятна. Он обвел взглядом хижину. Все было привычное и вместе с тем чужое. Вернее, все оттого и казалось чужим, что, оставаясь привычным, не вязалось с новой атмосферой, воцарившейся здесь, противоречило отголоскам последней встречи и мучительно напоминало о наступившей перемене. Каждая из четырех коек, вернее сказать, нар его товарищей, по-прежнему хранила отпечаток тех или иных особенностей своего недавнего хозяина с безгласной преданностью, на фоне которой их беспечное дезертирство выглядело чудовищным. В остывшем трубочном пепле, рассыпанном на нарах Судьи, жил еще его прежний огонь; оструганные, изрезанные ножом края ложа, принадлежавшего Второму Валету, еще таили воспоминания о минувших днях упоительной праздности; пулевые отверстия, изрешетившие со всех сторон сучок одной из потолочных балок, как и раньше, свидетельствовали об искусстве и давних упражнениях Первого Валета; немногие же картинки с неземными красавицами, приколотые у каждого изголовья, являли собою наглядное доказательство их былых сумасбродных увлечений — во всем звучал немой протест против их измены.
Он вспомнил, как его, мальчишку-сироту, привлекла их бродячая, полная приключений жизнь — именно такая, о какой он мечтал в часы ненавистных школьных занятий, — и как он стал членом их кочевого табора. Как они заменили ему родных и близких, пленив его юное воображение той детской игрой, которой они подменяли жизнь взрослых, — это он знал великолепно. Но как случилось, что из подопечного, всеобщего баловня он мало-помалу, незаметно для себя утвердился как сложившаяся личность и, все так же поэтически любя эту жизнь, принял на свои юные плечи бремя и нешуточных обязанностей и полудетских забот, — об этом он даже и не догадывался. Он льстил себя мыслью, что принят неофитом в их храм, что взял на себя обет послушания во имя их славной веры и культа привольной лени, а они всячески поддерживали это убеждение; так что теперь их отречение от этой веры могло быть только предлогом отречься от него! Но он не мог так просто рассеять чары, которые в течение двух лет наделяли поэтической прелестью будничные и порой не слишком благоуханные частности их существования, — потому что эта поэзия жила в нем самом. Урок, преподанный ему в назидание этими доморощенными моралистами, как частенько происходит в подобных случаях, пропал даром; покаяние, наложенное на него, не смирило, но пробудило протест; его глаза и щеки загорелись от возмущения, рожденного обидой. Оно нахлынуло не сразу, но бурно, растопив оцепенение первых минут стыда и оскорбленной гордости.
Надеюсь, я не лишу своего героя расположения читателей, исполнив то, что велит мне долг смиренного летописца, и сообщив, что первым трезвым побуждением нашего нежного поэта было спалить хижину дотла со всем ее содержимым. На смену этому явился более умеренный замысел: дождаться возвращения всей компании и бросить вызов Первому Валету; затем — смертельный поединок, жертвой которого, вероятно, станет он сам, и душераздирающее объяснение «in extremis» [31]: «Как видно, один из нас лишний. Впрочем, пустое; теперь все разрешилось. Прощайте!» Смутно припомнив, однако, что нечто в этом роде встретилось в последнем истрепанном романе, который они читали сообща, и его противник может узнать эту тираду или — и того хуже — воспользоваться ею сам, он быстро отбросил эту мысль. К тому же и момент, подходящий для апофеоза самопожертвования, уже прошел. Теперь не оставалось ничего другого, как отказаться в письме от заявки и хижины, предложенных в виде взятки, ибо ждать возвращения своих компаньонов он не должен. Он вырвал лист из замусоленного дневника, давным-давно начатого и заброшенного, и принялся сочинять письмо. Не один покрытый каракулями листок был изорван в клочья, прежде чем его негодование сменилось ледяною сдержанностью. Однако написанная от третьего лица фраза: «Мистер Джон Форд с прискорбием уведомляет своих бывших компаньонов, что предложенные ему дом, мебель и…» — показалась не слишком уместной применительно к бочонку из-под солонины, служившему ему письменным столом; другой, более красноречиво изложенный отказ стал выглядеть дурацким фарсом после того, как на обратной стороне листа внезапно обнаружилась карикатура на Грубого Помола (фирменное клеймо на штанах, и все как полагается); наконец, достаточно убедительная и трогательная форма для выражения его чувств была найдена, но начертанная внизу листка первая строчка некогда популярной песенки: «Не рад ли ты покинуть эту глушь!» — не стиралась никакими силами и слишком смахивала на иронический постскриптум, чтобы ее можно было оставить. Он отшвырнул перо, и бессвязный след досужих развлечений минувших дней полетел в остывшую золу очага.