«Надо считать овец, — учил его в камере Сергей Моисеев в ночь перед судом. — Не столбы, не деревья, а нечто в движении, медленном и размеренном». А сам тоже не спал, готовил речь, перебирал варианты. Он был недоволен проектом речи Петра Заломова, критиковал его за недостаток революционности, петушился, и Лубоцкий заодно с ним. «У вас звучит примиренчество! — наседал Сергей. — Что это за слова «хотел обратить внимание правительства и общества на невыносимое положение рабочих»? Мы хотим уничтожить правительство, а не обратить его внимание. Я вот им все скажу». Заломов, с десятилетним революционным стажем, знаменосец, шедший грудью на штыки солдат, слушал их наскоки с улыбкой. И смеялся, когда Сергей, ухоженный дворянский сынок, хватался изящной ручкой за решетку и кричал в окно: «Солдаты! Нас заставляют работать по двенадцать часов в сутки, а мы хотим работать по восемь!» Ну а в общем-то Заломов относился к ним с симпатией: «Веселые вы, как котята», но в революционность их не очень верил: «Пройдет ваша детская болезнь». Почему они, сормовичи и нижегородцы, были вместе и все-таки врозь даже на суде, об этом Лубоцкому еще предстоит подумать.
А Сергей свою речь сказал, да такую, что все решили: каторга ему обеспечена. Обошлось. Пожизненно, с лишением всех прав состояния. Где-то в Минусинском уезде сейчас.
Тайга храпел, а Лубоцкий смотрел на звезды и считал баранов. «В крайнем случае мы пройдем тайгой до следующего разъезда, где поезд хотя бы замедлит ход.
Не станут же они выставлять жандармов по всей сибирской магистрали».
Вместо баранов можно посчитать жандармов. Один… второй… третий… По перрону идут, плывут. Селедка сбоку. Кокардой крутят — ищут… Вот руки расставили, шире, шире, хватают за ногу!..
— Кончай ночевать!
Светило солнце, сопели хвойные лапы, рядом сидел Тайга и зевал. Сегодня он дольше обычного потягивался, тщательнее проделал свой почесон — за пазухой, под мышками, на загривке, чесал поясницу, икры, до пальцев добрался, помял их, поразводил в стороны веером, кряхтел и крякал. Можно поверить, что и на самом деле никакая каторга, никакая ссылка не отнимут у него и капля здоровья. Чесался и все посматривал на Лубоцкого, посматривал, наконец спросил:
— Ты хоть чуть-чуть на меня надеешься? Только по-честному.
— Хватит, Тайга, на кого мне еще надеяться.
Но знать бы не помешало о его планах, чтобы не растеряться в случае какой-нибудь неожиданности.
Тайга начал издалека, окольным заходом:
— Кто ты сейчас есть? Как твоя фамилия, как имя твое и отчество? — И не дожидаясь, пока Лубоцкий раскачается, сам же и ответил: — Никто ты сейчас, уясни себе крепко-накрепко. Нет у тебя сейчас ни роду ни племени, не Лубоцкий ты и не Владимир. А когда и кем будешь, одному богу ведомо, но не раньше победы мировой революции. Ты сейчас как на свет народился, ни имени у тебя, ни фамилии, ни чина, ни звания. Может, ты станешь Иванов, а может, Петров, какой-нибудь Хведько или пан Пшибышевский, не имеет сейчас значения. Лубоцкого уже нет. Или ты не согласен?
Лубоцкий в ответ только кивал. Все правильно: ты беглый ссыльнопоселенец, у тебя нет прошлого, только будущее, тебе нужен паспорт и совсем другая биография, где родился, где крестился, а что было прежде — забыть. Вылезть из прошлого, как змея из кожи, и на останки свои отслужившие не оглядываться.
— Ты мне не мотай башкой, как лошадь от мух, а вслух отвечай. Понял, что тебя нет?
— Понял, что меня нет, — повторил Лубоцкий и получилось уныло, грустно. Пятый день уже, как его пет. Всплыла строчка в памяти: «И не изглажу имени его из книги жизни…»
— На все прошлое плюнуть, растереть и забыть. Повтори за мной!
— Плюнуть, растереть и забыть.
— Во имя грядущего, — подсказывал Тайга.
Лубоцкий повторял, и его все больше охватывала тревога. Слишком тщательная, нервная подготовка у Тайги, суетится, глаза бегают. Что дальше? Клятва на крови?
— Клянусь, что не выдам друга в беде!
— Клянусь…
— А теперь садись вот тут, напротив меня. — Тайга подождал, пока Лубоцкий усядется, расчистил траву перед собой, даже подул слегка, будто ворожить собрался, и поставил между бродней свой сундучок. Поклацал ключиком, снял замочек. Открыл осторожно, будто оттуда могло выскочить живое и верткое, и извлек на свет божий уже знакомый Лубоцкому предмет, до того неожиданный здесь, неуместный, что Лубоцкий не сразу и вспомнил, где он его видел.
Это была расписная скрыночка Лукича, приданое дочери. То ли похвастал Лукич, спьяна, то ли Тайга сам узрел. Перстень с жемчугом, перстень с бриллиантами, кулон в золотой оправе на цепочке, золотые червонцы граненой колбаской, крест деда Луки — все здесь было, все наследство, гордость Лукича и надежда.
— Экспроприация, — сказал Тайга честно. — Для нужд революции.
Лубоцкий отвернулся. Обида сдавила горло — все рухнуло!