— Рублей тридцать.
— Не густо. — Тайга непритворно вздохнул. — Один билет до Ростова рублей шестьдесят. Голова садовая, о таком простом деле не мог позаботиться!
Теперь можно выложить и свой план. До Канска пешком он согласен. Восемьдесят верст. Там сядут на поезд, согласен. Но ехать — до Красноярска. На билет хватит. В Красноярске у Лубоцкого родственники, седьмая вода на киселе, но хоть как-то помогут. Относительно Ростова он ничего сказать не может, полагается на Тайгу. Если же отбросить Ростов, остается Москва, по и тут Лубоцкий не уверен, сохранились ли связи, может быть, студентов уже на цугундер взяли. Одним словом, после Красноярска придется действовать наобум. Хорошо еще, Тайге не нужен вид на жительство, он законно покидает Сибирь.
— Москва для меня закрыта, — сказал Тайга. — Давай будем держаться Ростова.
— Важно отсюда выбраться. На какой день назначим?
— То, что можно сделать сегодня, не откладывай на завтра, — изрек Тайга. — Скоро белые мухи полетят, околеешь в бегах.
Все-таки судьба милостива, будто с неба спустился избавитель на нескошенный луг. Хоть и махаевец, но простим. О человеке судят не по словам его, а по делам.
— Тридцать целковых мало. — Тайга поцокал языком. — Пошевели мозгой, где взять еще.
Шевели не шевели, больше негде.
— До Красноярска хватит, — успокоил его Лубоцкий.
— Не имей сто рублей, а имей сто родственников. Ладно. Значит, так: с утра пойдем косить, честь по чести, к вечеру вернемся, на ночь — мое почтение.
— А не лучше сразу в тайгу, с утра? Пока хватятся, мы уже верст пятнадцать отмахаем. А то и двадцать.
Тайга напряг лоб, что-то прикинул, — нет, к вечеру они должны вернуться, успокоить хозяина.
— Он на меня и так косяка давит. А к ночи двинемся. Уговор такой: ты мне не перечь, не спорь, во всем подчиняйся. Я старше.
Лубоцкий не спал всю ночь. Казалось бы, надо думать о будущем, он же думал о прошлом. Ведь чуть не пропал здесь! Какой же он был глупец, откладывал, все откладывал, прожил долгую зиму здесь и вот уже почти прожил лето — и все закатывал рукава. Так бы и другую зиму, и другое лето, и опять зиму… У него мурашки шли по спине от тревоги за себя вчерашнего. Стоял над бездной! И лениво позевывал. Захолустье засасывало, а он даже и не брыкался. Вот что значит остаться наедине с этой дремучей жизнью. Не замечаешь, как изо дня в день ко дну идешь. А охватит тревога, ты ее легко прогонишь: сбегу, дескать, — и дальше тонешь.
Хотелось прямо сейчас подняться и пойти, срочно наверстать упущенное. Об опасности он сейчас и думать ее мог. В болоте увяз, страшней некуда, и не заметил бы сам, как пузыри пошли бы от его бурных надежд.
А еще с Волги, земляк Стеньки Разина, бурлацкая душа! «Буревестник гордо реет»! Дыхание перехватывало от страха — чуть не пропал, надо же!
Спал он совсем немного, но проснулся бодрым. Марфута уже подоила коров, шастала по двору, повязала красный в горох платочек в честь нового постояльца.
Поднялся и Тайга, позевал, почесался и зарядил свое:
— Ты мне не перечь, во всем подчиняйся. Я школу прошел, закаленный не только духом, хочешь знать, но и телом. Глянь сюда. — Тайга повернулся к Лубоцкому задом и быстро, одним движением стянул порты до колен — на белых ягодицах четко синела татуировка, портреты царя и царицы. — Для чего, как ты думаешь? — сурово спросил Тайга, пряча свою иконографию, затягивая очкур, — А вот как станут пороть, рубаху на затылок, штаны на пятки, а там — чета царская, божией милостью самодержец и самодержица. Никакой палач руку не посмеет поднять.
— Это у всех махаевцев так? — спросил Лубоцкий.
— А ты не ехидствуй. Снимут с тебя порты да высекут за спасибочки, а меня…
— Политических не порют, Тайга.
— А на Карийской каторге? Женщину до смерти засекли. А меня — пусть попробуют. Державные лики! Мы вольны душою, хоть телом попраны.
Чего только не понамешано в этом парне! За все хватается и все приемлет. Табуля раза — чистый лист, пиши что хочешь. Вот ему и написали и Махайский, и некий художник. Открытость и невежество, жажда знать — я вали все до кучи, без разбору хватай и хапай.
Марфута принесла им молока в долбленой миске и полбуханки хлеба. Расстелила полотенце на широком чурбаке посреди двора, поставила миску, положила две деревянные ложки. Постояла чуток, парни — как в рот воды, вильнула подолом гордо и ушла.
Тайга благоговейно накрошил хлеб в миску, обтер ложку о штаны и полез в молоко ловить набухший хлеб.
Не успели они дохлебать миску, как явился староста, при бляхе — по делу.
Лукич загнал Терзая в конуру, и, пока шел во дворе разговор, пес бился там, как в бочке, того и гляди случится по-писаному: «вышиб дно и вышел вон».
— Что за человек ночевал? — зычно спросил староста Лукича, делая вид, что на парней возле чурбака не обращает внимания.
И когда успел заметить? Поистине око недремлющее.