— Как же не играть, Иосиф Виссарионович! С большим удовольствием для вас сыграю.
— Сейчас тут же и сыграй.
— Нет с собой виолончели.
— Должна быть виолончель, если я приказываю... У моей матери была коза. Ты очень на нее похож...
— ...Значит, не вышло?
— Значит, не вышло.
— Тарантелла кончается?
— Для вас кончается... Вы по-прежнему согласны уехать только с удобствами?
— Только с удобствами.
— Аэроплан ждет. Но будут приключения. Придется стрелять. Вы не в состоянии?
— Я не в состоянии.
— Как же нам быть?
— Никак.
— Не видите логического решения?
— Не вижу логического решения.
— Я вам подсказывать не хочу.
— Не подсказывайте... Хотите водки?
— Хочу. Возьмите сами в шкапу... Эту папку заметили?
— Лгать не буду, заметил. — Стаканы на полке.
— Мы что ж, стаканами будем пить? Мне-то ничего, но вам при раке простаты?
— Мне и тем более ничего... Да, они в этой папке... Собираетесь меня убить?
— Не говорите вздора... Что же вы намерены делать? Ведь теперь Иосиф Виссарионович о вас знает.
— Этим я обязан вам. Позаботились?
— Так всегда бывает: хочешь одного, а выходит прямо противоположное.
— Да еще хочешь ли «одного»? Очень печально.
— Очень печально. Скорее всего, вас арестуют сегодня же на заре.
— Не все ли мне равно?
— Вам, если хотите, все равно. И то не думаю. Конечно, рак простаты, но...
— Только, пожалуйста, без рассуждений. Надоело.
— Все-таки будем говорить логически. Допустим, вы надеетесь на операцию. Допустим, вы не хотите перелетать границу. Но чем же лучше сгнить в застенке? И потом ваше открытие... Ваши бумаги поступят на Лубянку. Что произойдет
— Тогда когда-нибудь мое открытие найдут.
— Это очень маловероятно. Допустим, большевики падут лет через десять или двадцать. Перед гибелью они наверное сожгут все архивы, к великой радости бесчисленных сексотов. А если даже не сожгут, то для разбора понадобятся столетия. Знаете ли вы, что до сих пор разобрана во Франции только часть архивов, оставшихся от Великой революции? Кроме того, разбирать лубянские архивы будут историки, люди, ничего в биологии не понимающие. Весьма маловероятно, чтобы они наткнулись именно на ваше досье из лежащих там миллионов. Еще менее вероятно, чтобы они им заинтересовались: дело какого-то неизвестного лаборанта, умершего в тюрьме от рака простаты, — что тут интересного? И уж совсем невероятно, чтобы они прочли и оценили вложенные в досье полуистлевшие ученые записи. Нет, Николай, Аркадьевич, уж вы не обманывайте себя: ваше имя останется совершенно неизвестным. Награды, почести, слава достанутся прохвосту, своему человеку, он станет знаменит и его, разумеется, пощадят в день расправы: наша русская гордость! В тот день он перекрасится, как все, и, быть может, и сам как-нибудь приложит руку к тому, чтобы от ваших бумаг ничего не осталось: ну, возьмет себе для просмотра и оценки — и конечно, вырежет, что нужно, скажет, что ничего ценного не нашел.
— Вы это к тому, чтобы я добровольно отдал вам бумаг Я понимаю, вы предпочли бы получить их без убийства. А шум, еще сбежались бы люди, а?
— Да как я могу вас убить? Ведь всё бред. Олеолеукви.
— Я и забыл.
— Отдайте мне бумаги, и ваше имя станет известно все миру. Вы будете благодетелем человечества. За что могут быть Польше благодарны люди? Что они могут ценить выше, чем продление их драгоценной жизни?
— Вы с моим открытием сделаете то же самое: кто-то выдаст за свое.