Читаем Бовь и мерть в Хротне полностью

И украла, и понесла, больно ударяя о свои каменистые берега, и там на берегах этой улицы с семью именами и девятью названиями я видел кафе, в которых никогда не было кофе, и детские сады с густыми кустами крыжовника и акациями, в которых никогда не было детей. И парки культуры и отдыха, в которых не было ни культуры, ни отдыха. Я видел матерые хитрые памятники, которые толпа прогоняла с постаментов, и они широким разудалым чугунным галопом перебегали на другой постамент, где стояли и ждали пришествия новой толпы. И я видел дороги, мощеные разбитыми могильными плитами, нехорошие паучиные флаги на площади и чужие деловитые танки. И теченье несло, всё вокруг эпизодилось, без конца и начала, мелькало как в калейдоскопе. И меня обманывали – то зрение, то компас, то интуиция, то случайный цирюльник мне кричал: “у вас слишком длинные волосы, слишком пушистые облака и суждения”, то плакаты с тумб Морриса велели мне: stoj!, halt!, shteyn!1, остановитесь, притормозите, попробуйте взяться за поручень, попробуйте быть как все, улыбайтесь во время торможения и движение станет домашним, понятным, омаршрутится, отбилетируется, и один лишь удар по ручке компостера, ржавый лязг и вы с нами по праву – очень просто стать пассажиром этого города, надо всего-то бросить пить.

Но я – нет, но я – пил безбилетный в многорюмочных, в кое-как-кабаках, в грязных тёмных тавернах, в обречённых вонючих трактирах, чебуречных, бистро и лихих питейных домах – эту лютую, совсем не комарыхинскую, бряклую, хищную, пресловутую, ту самую, от которой вымирают целые страны, мёртвую воду и анкор, и анкор, и анкор… Только пить до поры безбилетному страшно – вдруг поймают и ссадят, и пока не настала пора – я хотел перестать, удержаться. И я познавал тёмные стороны светлого пива и полнокровие красных дешёвых винищ, скатываясь, пьянея ещё больше. Я зашел в случайную ресторанную ванную комнату, там торчал обтекаемый, взятельный поручень. И я брался, хватался за поручень. Видел в зеркале – вот и я, вот и тут. Хватит пить, stoj!, halt!, shteyn! Ой, в кармане вдруг как-то чудесно очутился пробитый билет. Я почувствовал вдруг, что от этой моей фаянсовой панической остановки до Синего Свитера было совсем близко. Сердце ёкнуло, но куда повернуть, куда выйти, в какое окно постучать – я не знал. Синий свитер – самое важное, но недоступное, тайна и любовь всей моей жизни, дама треф, спрятанная в колоде города, колоде краплёной матёрыми шулерами, потусторонней колоде, в которой кроме Синего Свитера я больше и не знал ни одной карты.

И я почувствовал пьяную лихую нужду – принять вызов, разыскать её, сыграть и выиграть в эти адские пряточки, пьяному же море по колено и Хротна по щиколотку и вот: раз, два, три, четыре, пять – я пошёл искать!

И когда я искал Синий Свитер, бродя по замысловатым лабиринтам пьяного шулерского морока, я терялся на каждом шагу и впадал в отчаяние, ведь я вообразил себе, что стоит зайти за угол, окликнуть, и я найду то, что ищу, но тут за углом – ещё углы-разуглищи, друг на друга налезали, ерзали, будто я глядел на мир через какой-то неистовый калейдоскоп.

Так не могло продолжаться, и я решил, что стоит разузнать у прохожих. Они всегда всё знают. Мы спрашиваем у них о том, как пройти на улицу Калючинскую или на площадь Нызенгауза, но никогда не удосуживаемся спросить о Синих Свитерах и бликах на потолке, о любви и о смерти. И вот я нагнал прохожую и спросил – не о Нызенгаузе и не о Калючинской. Но она закричала на меня:

– У вас совесть есть, мужчина? Или у вас вместо совести – пуговица? Или шпоры у вас на пятках вместо совести?

И личико у неё стало малиновое и обиженное. И ручки у неё хлесткие, как наподдала с размаху – так и потекло из носу. Больно.

– Идите вон!

Я был сражен наповал, мне стало нехорошо. Нет! Не спрашивайте прохожих о непривычном…

И от того, что меня отхлестали так, вовсе мне не сделалось легче искать, вовсе не веселее, так и потерялся – дни, дома, варежки с шестью пальцами, не помню, не помню, как оно было дальше, помню, женщины с обескровленными лицами догнали меня где-то на полпути к Замковой улице, они хватали меня и упускали, целовали и ругали, и вот затащили в подворотню, анемичные вакханки, и излюбили. И было этих женщин то семь, то четыре, а под конец – восемьдесят девять. И я смотрел им в глаза – то семи, то четырём, а в особенности – восьмидесяти девяти. И там я видел нашего мальчика, не рожденного в апреле и нашу доченьку-хаврошечку, не рожденную в среду, в четыре часа, когда клёны под роддомом так расшумелись, что она нахохлилась и осталась навсегда в багровом подвальчике – сторожем. И смотрели они на меня – наши двое нерожденных детей и глаза у них были папины и мамины. А я преисполнился горечью и выбирался из-под груды семи или из-под вороха четырёх, а то и из-под горы восьмидесяти девяти и понимал, что никак мне её в них не застукать – уж больно хорошо она прячется.

И я искал даже на кладбище – таком осеннем, неспешном, гостеприимном – может, здесь? Вот кто-то в синем свитере – с венком. Ну же!

– Здравствуй, вот и ты!

Перейти на страницу:

Похожие книги