Раненая нога его подогнулась, и он рухнул на колени, завыв по-волчьи от боли. Автомат, выпущенный из рук, отлетел в сторону и, звеня, покатился по камням.
Подбежал Романадзе. Бросил взгляд на окровавленное тело Иволгина, присел возле шефа.
— Мераб, что с тобой?
Мамардадзе приоткрыл глаза, глубоко вздохнул и еле слышно проговорил:
— Пить… Дай попить, бичо…
— Ты меня узнаешь?
— Да, Гиви. Дай флягу…
— Что с тобой?
— Нога… Пес поганый! Я его с рук кормил, а он изменил.
— Э, генацвали, побереги силы. Не волнуйся.
Романадзе нагнулся и осмотрел ранение. Было хорошо видно, что три или даже четыре пули, кучно ударившись в бедро, раздробили кость, превратив ногу в кровавое месиво, из которого торчали белые острые осколки.
— Пей, — сказал Романдзе и протянул Мерабу флягу.
Тот жадно схватил губами горлышко и, захлебываясь, стал пить. Наглотавшись теплой воды, откинул голову и закрыл глаза. Попросил негромко:
— Перевяжи…
— Сейчас, — сказал Романадзе.
Спустившись к убитому Иволгину, Романадзе поднял его автомат. Осмотрел, отщелкнул рожок магазина. Тот был пуст. Вставив на его место новый, Романадзе сделал несколько шагов в сторону, прицелился в Мамардадзе и придавил спусковой крючок пальцем. Прогремела длинная, тягучая очередь. Тело Мераба несколько раз вздрогнуло, потрясаемое ударами пуль. Затем Романадзе снова поменял рожки и положил автомат Иволгина возле его откинутой руки. Подошел к Мерабу, перевернул тяжелое тело на живот и стащил с его плеч вещевой мешок. Все так же, не торопясь, развязал, сунул руку внутрь, пошарил там и вынул черный кожаный футлярчик с ключами от конторы и сейфа. Сунул добычу в карман, а вещмешок отшвырнул в сторону. Минуту-другую убийца стоял над телом Мамардадзе, словно прощаясь. Наконец, закинув автомат на плечо, спокойно двинулся в сторону долины, откуда они пришли втроем.
17
Таштемир пришел в Каптаркалу — маленький горный кишлак, в котором родился его отец, — во второй половине дня. Пройдя закоулками, известными с детства, очутился возле дома младшего дяди — Рахимжона.
Старый солдат, на чьем теле рубцов и шрамов было больше, чем медалей на пиджаке, жил одиноко. Увидев племянника, старик всплеснул руками и закачал головой. В голосе его смешались и радость и горечь.
— Бисмилля рахмани рахим! Во имя аллаха милостивого и милосердного, творца всего сущего, покровителя великих пророков! Слухи о твоих делах, сынок, опередили твое появление. Никто здесь уже и не знает, кто ты — великий разбойник или герой, решивший щитом славы прикрыть народ, осыпаемый стрелами бедствий. Люди говорят и думают всякое.
— Мне трудно ответить вам, дядя, — сказал Таштемир, обнимая старика. — Назвать себя щитом народа — значит, незаслуженно возвеличить себя. Каждый должен носить одежду, которая ему по плечу. Гору горя не одолеет самый могучий палван, хотя в силах народа разнести ее по камушку. Я лишь один из тех, кто взял в руки свой камень, и пытаюсь отнести его подальше. Мне не по душе, если чаша людской печали вдруг наполнится новыми слезами несправедливости.
— Ты хорошо сказал, сынок. Я всегда знал, что слухи бывают только грязными. Чиста одна истина. — И уже другим, ласковым голосом старик предложил: — Проходи в дом, сынок. Я тебя покормлю.
Таштемир ополоснул руки. Дядя тем временем принес тарелку с вареным рисом. Таштемир взглянул на нее и улыбнулся.
— Вы не обижайтесь, дядя, но, если вы думаете, будто мне хватит этой порции, я сочту, что жители Каптаркалы потеряли веру в богатырские силы родного народа.
Старик засмеялся, и лучики морщин из уголков глаз разбежались по щекам.
— Таштемир, я узнаю по аппетиту сына своего старшего брата. Для него в молодые годы опустошить казанчик с пловом было делом простым, словно речь шла о пиалушке чая. Только, сынок, времена были иными. Теперь у меня в хозяйстве самый большой баран — белый петух.
— Это прекрасно, дядя! Надеюсь, в твоей кладовой есть яйца? Десять! — сказал Таштемир. — Нет, двенадцать. Сразу. И три лепешки.
— Сохрани аллах твой аппетит, — удивленно проговорил старик. — Мне доставляет немалое удовольствие видеть, когда ест настоящий мужчина.
— Большое дело требует много пищи, — сказал Таштемир и отломил от свежей, пышной лепешки большой кусок. — Я приступлю, не ожидая яиц.
Через десять минут Рахимжон торжественно внес в комнату огромную сковороду, на которой, шипя и потрескивая, дышала жаром яичница из дюжины ярко-желтых глазков. Мигом прикончив ее и очистив сковороду до сухости ломтем лепешки, Таштемир, тяжело отдуваясь, отвалился на подушки.
— Спасибо, дядя. Теперь мне бы поспать минут шестьсот.
— Спи, родной. У меня для тебя всегда есть место.
— Еще раз спасибо, дядя. Но шестьсот минут мне не отпущено. Три часа — самое большое. И вы меня разбудите минута в минуту.
— Хоп! Разбужу. И ты опять исчезнешь?
— Конечно, дядя.
— И когда вернешься?
— Убийственный вопрос. Как только вы увидите меня снова, то, значит, я уже вернулся.
— Если кто-то будет о тебе спрашивать?…
— Меня у вас нет и не было, дядя.
— Все понял, сынок. Ложись и набирайся сил.