Суббота, 2 июля. Борхес: «<…> Возможно, поэты или писатели, выбранные странами, чтобы их представлять, не похожи на то, какими мы видим людей этой страны. Гёте был нечувствителен к музыке и неспособен к абстрактному мышлению: он заявлял, что чтение Канта ничего ему не дало. <…> Шекспир с его безответственным витийством смахивает на двуликого итальянского еврея, но никак не похож на англичанина. Никакой understatement [сдержанности], никакой английской страстной любви к морю: он был бы теперь перонистом[44]. Сервантес похож на испанца меньше, чем мрачный, фанатичный Кеведо. Данте не соответствует привычному образу итальянца. Кто самый что ни на есть англичанин? Сэмюэл Батлер, Джонсон, Вордсворт, пожалуй. Люди считают слабостью французов отсутствие писателя, стоящего выше прочих, этакого Шекспира, Данте, Сервантеса. А французы просто не захотели выделять такого, посчитали, пусть их будет много. Захоти они кого-то выбрать, затруднений бы не было».
Воскресенье, 3 июля. Борхес: «Все восхищаются Теннесси Уильямсом, Сарояном, этим кретином Беккетом с его ‘En attendant Godot’ [‘В ожидании Годо’]. Как ни странно, Шоу прошел почти незамеченным для всех, кроме разве что швейцарца Дюрренматта».
Суббота, 9 июля. Борхес: «Механизм ‘Тысячи и одной ночи’ построен на заблуждении. Никто не желает слушать сказки. Султан не хотел, чтобы Шахерезада рассказывала ему сказки; наверняка он сам ей их рассказывал».
Среда, 17 августа. Борхес: «Думаю, это недостаток, а может, и достоинство, такое трудно определить с ходу, — привычка Сервантеса показывать нам, как окружающие расхваливают все, что делают или говорят Дон Кихот и Санчо. Этот метод применяется в кино: как только появляется главный актер, играя на чем-нибудь или исполняя песню, все остальные замирают, слушают, а затем аплодируют. Поскольку все персонажи созданы автором, выходит, что аплодисменты адресованы самому себе. Дон Кихот и Санчо выступают на протяжении всей книги как
Понедельник, 22 августа. Борхес: «С каждым годом спишь все меньше. Как это грустно. — Затем добавляет: — Человек, страдающий бессонницей, чувствует себя виноватым и противен всем остальным».
Суббота, 27 августа. Борхес замечает
Понедельник, 29 августа. Борхес говорит, что музыка Стравинского необыкновенна (в смысле —
Пятница, 16 сентября. Борхес говорит, что еще Маседонио Фернандес заметил: множество повседневных действий не остается в памяти. Например, процесс одевания: «По словам Маседонио, единственным подтверждением того, что мы одевались, является факт, что мы одеты».
Пятница, 25 ноября. Говорим о «Золотом осле», которого я читаю в переводе Грейвса[45]. Борхес: «Столько всего вышло из этой книги… Из нее родился фантастический роман, плутовской роман».
Понедельник, 28 ноября. Борхес: «Чтобы воспевать море, не нужно никаких специальных знаний, не требуется разбираться в кораблях и мореплавании, как Киплинг, или в ихтиологии. Поэту даже не надо лезть в море, а то еще утонет».
Среда, 7 декабря. Борхес: «Художники не говорят уничижительно: ‘Это чистая живопись’, равно как и скульпторы с архитекторами: ‘Это чистая скульптура или чистая архитектура’. А вот писатели заявляют: ‘Это все чистая литература’ или ‘Все остальное — литература…’»[46]
Воскресенье, 1 января. Бьой: «Сантаяна говорит, что ‘happiness is the only sanction of life’[47]». Борхес: «Лучше достойная печаль, чем идиотская радость».
Вторник, 13 июня. Борхес: «Маседонио сказал одному зануде: ‘Если вы ждете трамвай, не обязательно ждать его у меня дома’».
Суббота, 15 июля. Борхес дарит мне экземпляр «Новой английской Библии»[48]. <…> Читаю ему в Четвероевангелии эпизоды с Пилатом и распятием. Борхес: «Я уверен, что все это правда. Я не про чудеса, разумеется… Но кто мог бы такое придумать? Не какой-то невежественный ученик. Какой романист мог бы написать лучше разговор Христа и Пилата, иудея и римлянина? Каждый обретается в своем мире, говорит в crosspurposes[49], и никто не прибегает к костюмированным глупостям, к дотошным выдумкам в стиле Вальтера Скотта или Флобера. Различие дано изнутри. А что может быть лучше сна жены Пилата, умывания рук, доброго разбойника, ‘Боже Мой, Боже Мой! Для чего Ты Меня оставил?’? При чтении эти эпизоды снова и снова берут за живое; они волнуют в любой редакции».