Мусатов знал, что ночь будет бессонной, но все происходящее само по себе казалось сном. И он, отдалившись от жены и сестры, ходил посреди толчеи, скопления ожидающих, пока не налетел долгий крик паровоза. Завертелось, подхватило, нелепо смешалось родное и чужое: в разорванных клубах пара шагнула к ним высокая фигура Владимира, и, потянувшись навстречу, Мусатов сразу же коснулся этого «чужого» — шинельное сукно рукава. Из-за широкой спины офицера тихо выдвинулась темная фигурка, бледное лицо улыбалось — Мусатов бросился целовать руки Надежды Юрьевны.
Он, не отрываясь, глядел на Станюковича, и тот, когда в зале уселись на скамью, невесело пошутил насчет столь нежеланного возврата в молодость — посредством мундира, когда-то скинутого с душевным облегчением. Владимир Константинович добавил то, что в общих чертах было ясно из писем: он назначен смотрителем 123-го полевого подвижного госпиталя, которого пока не существует: все госпитальное оборудование ждет их в Харбине. А его задача — довезти товарным составом в Маньчжурию в полной сохранности людей, лошадей, опломбированные ящики с медицинскими принадлежностями… И, конечно же, «сестру милосердия Н. Ю. Станюкович». Тревожась за слабую здоровьем жену, он отговаривал ее следовать за ним на фронт и обратился к друзьям — в надежде, что те поддержат. Однако Виктор Эльпидифорович пришел в такое восхищение решением дорогой Надежды Юрьевны, что, напротив, стал уверять обоих супругов в необходимости поступить именно так!.. Отправив сына Колю к своей матери и родне в Екатеринославскую губернию, Надежда Юрьевна разделила с мужем его участь. Наверное, об этом, самом тревожном, Станюкович теперь старался не говорить, как отмалчивался при жене и о своих страшных впечатлениях призывника: о поразившем его повсюду канцелярском хаосе, гулкой пустоте огромных казарм, которые начали заполняться изможденными работой и просто больными новобранцами. Не стал говорить о том, что люди, которых везет он, к тому же совсем ничему не обучены, что лошади в его эшелоне — старые, разбитые, а то и слепые клячи.
Наверное, держа Виктора Эльпидифоровича за руку, Надежда Юрьевна ласково внушала ему, что за нее беспокоиться нечего, что все обойдется.
Они просидят до утра, эти такие близкие друг другу люди, в последний раз вместе. То, о чем говорили и о чем молчали, невосстановимо. Восстановимо — настроение. Вот телеграф принес весть: умер Чехов, и то, чем дышалось в эту прощальную ночь, сказано было для них его героями: «Мы… будем жить. Проживем длинный, длинный ряд дней, долгих вечеров… будем трудиться для других и теперь и в старости не зная покоя… Увидим жизнь светлую, прекрасную, изящную, мы обрадуемся и на теперешние наши несчастья оглянемся с умилением, с улыбкой — и отдохнем…»
«Мы отдохнем!.. Мы увидим все небо в алмазах, мы увидим, как все зло земное…» Гудок! И слезы, неизвестно как, откуда — сразу у всех… «Лошади не хотят входить в вагоны, — вспомнит Станюкович, — их вводят силой, с хлыстом. Они бьют копытами по платформе, упираются, встают на дыбы… Наконец, разместили. Началась вакханалия! Люди пьяны: родственники, знакомые и посторонние печальники четвертями суют в вагоны водку. Солдаты напились, охмелели, шатаются, кричат, горланят песни. Взвивается рев баб, неистовый рев русских баб! Ни удали, ни сил… В пьяных выкриках нет взмахов мощи — пьяная боль…»
Широко раскрытыми глазами смотрел Мусатов вслед уходящему на рассвете эшелону — уходящему туда, за Байкал и дальше — к диким хребтам Хингана, к маньчжурским сопкам, ночное небо над которыми колыхалось-краснело отсветами пожаров.
Глубокой лазурью налились дали… За Москвой-рекой, за лесами виднелись крыши, горели купола Звенигорода. Был ли то собор Успения «на Городке» или какой монастырь, Виктор Эльпидифорович не знал — любуясь, уходил далеко по берегу, взбирался на холм. И опять оборачивался к усадьбе — ветер гнал облака над Введенским. Целые полчища их бежали — белые, быстрые, в разводах. Под ними на крутой вершине, над зеленым склоном, похожим на широкую просеку или аллею, одиноко стоял белый дом. Издали, вновь открывшись с высоты — с треугольным фронтоном и колоннадой, он казался игрушечным…
Возвращаясь к нему, надо было спуститься в низину, перейти по мостику ручей: песчаное дно, ряска, стрекозы… За высокими ветлами усадебка скрывалась, чтобы еще более радостно и близко явиться взору. Как быстро меняется на ветру цвет: солнце за тучку — светлеет серебро ветел. Угасает, когда солнце выходит, но вмиг зажигается вокруг веселое раздолье.
Он выходил к подножию склона, к началу подъема по той самой «аллее», и перед ней останавливался на большой поляне. Мелкая, ровная трава как подстрижена. Слева вдали, по бережку, работали бабы. Звенели кузнечики, в красно-лиловую шапочку клевера впился шмель, летел пух одуванчиков.